Номидол в Трире

Nomidol в Трире

Акция:
2607 руб. −52%
В силе:
1 день
Насчитывается
8 шт.

Последний заказ: 14.08.2018 - 14 минут назад

Сейчас 2 людей просматривают эту страницу

4.68
41 отзыва   ≈1 ч. назад

Производитель: Россия

Тара: тюбик

Вес: 40 мл.

Препарат из натуральных ингридиентов

Товар сертифицирован

Доставка в регион : от 97 руб., уточнит оператор

Оплата: картой или наличными при получении




Чтобы не желтели ногти на ногах

Дата: , 04:54 Просмотров: 33163


Издание:. Анатолий (Кузнецов). БАБИЙ ЯР. Роман-документ
«Посев», Второе издание, 1973 г.
Источник: Библиотека Нины и Леона Дотан "LDN-Книги"

Анатолий Васильевич Кузнецов родился в 1929 году в Киеве, где в 1941-1943 гг., во время оккупации, ему пришлось перенести голод, пожары, быть очевидцем массовых расстрелов и нацистского концлагеря в Бабьем Яре.
Эти впечатления легли в основу самого знаменитого произведения. Кузнецова – романа-документа «Бабий Яр», опубликованного в журнале «Юность» в 1966 году с огромными цензорскими купюрами и написанными «по заказу» вставками, во многом искажающими его суть.

В августе 1969 года. Кузнецов, находясь в командировке в Лондоне, попросил политического убежища и остался в Великобритании. Его имя в СССР было вычеркнуто из всех литературных справочников, а книги – изъяты из употребления.
Одним из самых значительных литературных событий в его жизни стало издание полного текста романа «Бабий Яр» в 1970 году в издательстве «Посев».
Работая в лондонской студии Радио «Свобода». Кузнецов вел еженедельную программу в рубрике «Писатель у желтели микрофона».
Анатолий Кузнецов внезапно скончался 14 1979 года в своем доме в Лондоне.

«Знамя» 2001, №5

Различия в настоящем издании сделаны так:
Обыкновенный шрифт – это было опубликовано журналом «Юность» в 1966 г.
Курсив – было вырезано цензурой тогда же.
Взятое в скобки – дополнения, сделанные в 1967-69 гг.

Лондон, 1970 г.

ОГЛАВЛЕНИЕ
Об е
К ЧИТАТЕЛЯМ
Вступительная глава. Пепел

Первая часть
Советская власть кончилась
Грабить чертовски интересно, но нужно уметь
Итак, мы в этой новой жизни
От а
К вопросу о рае на земле
Крещатик
Приказ
Бабий Яр
Глава воспоминаний:
1. Людоеды
2. Кто принес елочку
3. Горели книги
4. Пионерия
5. Если завтра война
6. Бей жида-политрука
7. Второй Царицын?

8. Болик пришел
Глава подлинных документов
По немецкому времени
Горели книги
Голод
Я делаю бизнес
Болик пришел
Харьков взят
Дарница
Прекрасная, просторная, благословенная земля

Ночь

Вторая часть
Человек живет, чтобы есть
Враги народа
Раненые на лестнице
Бизнес становится опасным
Смерть
День рождения Гитлера
В Германию
От а
Благословенной земли нет
Чрезмерные умники — враги
Зацвела картошка
Футболисты»Динамо».

Легенда и быль
От а
Бабий Яр. Система
Дед-антифашист
Осколки империи
Убить рыбу
Глава подлинных документов
Среди облав
Как из лошади делается колбаса
Людоеды
Мне очень везет в жизни, я не знаю, кого уж за это благодарить

Третья часть
Побег из молчания
Горит земля
Бабий Яр. Финал.

Киева больше не будет
1. Когда грохот пушек прекрасен
2. Города оставляются без препятствий со стороны врага
3. Величие Дегтярева
4. Попадаюсь — не попадаюсь
5.

Страшная ночь
6. Шли массы людей
«Война миров»
Профессия — поджигатели
Сколько раз меня нужно расстрелять?
Пять ночей и пять дней агонии
Глава из будущего
1. Пропавшие без вести
2. Необходимая щепка истории?
3. Миллион, рублей
4. Горели книги

5. Бабарик сидит
La commedia e finita

Глава последняя, современная.

Примечания

Пропавший шестидесятник

Почему не любят вспоминать о писателе Анатолии Кузнецове?

Андрей Лучников

В НЫНЕШНЕМ году исполнилось 70 лет со дня рождения и 20 лет со дня смерти писателя Анатолия Васильевича Кузнецова. О нем не очень-то любят вспоминать, а для Тулы это имя до сих пор полузапретное, вызывающее недобрые ассоциации.

Чем же так неугоден Кузнецов русской культуре? Дело тут не в его, прямо скажем, скромном литературном даровании. Для русской литературы Кузнецов – фигура по-своему знаковая. И дело, наверное, в том, что стоит он особняком от своей эпохи.

«БАБЬЕГО ЯРА»

Он начинал свой путь громко – повесть «Продолжение легенды» была бестселлером своего времени. Кузнецова провозгласили основоположником «исповедальной прозы». На руку начинающему писателю была и хорошая компания – Василий Аксенов, Анатолий Гладилин, Георгий Владимов (все впоследствии, как и он, – эмигранты). На руку была и скандальная публикация его повести во Франции, и последовавший за ней судебный процесс в Лионе.

Тем не менее перспективному молодому писателю не удалось удержаться в Москве, и в расцвете сил он попадает в маленькую провинциальную Тулу, где только начали по инициативе обкома партии создавать писательскую организацию. Понятно, что местным властям свои писатели нужны были и для престижа, и для идеологической работы. Из всех приглашенных Анатолий Кузнецов был звездой первой величины. Однако вряд ли он предполагал активно включиться в местный литературный процесс. Думаю, что скорее он хотел отсидеться в Туле перед новым рывком, перед новым решительным походом на Москву. Но Кузнецову суждено было прожить в Туле почти десять лет, и эта вынужденная ссылка, уверен, сыграла не последнюю роль в его решении бежать на Запад.

Кузнецов, в общем-то, писатель типично советский: его рассказы, повесть «У себя дома», роман «Огонь» – характерные для того времени произведения.

Совершенно же не вписывается в этот ряд роман «Бабий Яр», главное и лучшее произведение писателя. Это не просто роман о войне, коих в советские годы писалось множество. Это «роман-документ», как определил его жанр сам писатель. Даже с купюрами, сделанными цензурой, роман оставлял сильнейшее впечатление. Это было не просто новое слово о войне – это была правда о войне, одна из честных страниц в идеологически причесанной советской военной летописи. История Второй мировой войны подвергалась жесточайшей цензуре. Даже материалы Нюрнбергского процесса, которые должны были быть напечатаны во всех странах-союзницах, воевавших с фашистской Германией, в Советском Союзе полностью так и не были опубликованы. А еврейская тема использовалась советскими идеологами в исключительных случаях.

Кузнецов же затронул странную историю сдачи и последующего уничтожения исторического центра и святынь Киева, но показал на примере киевского Бабьего Яра не просто историю гитлеровских зверств, а трагедию еврейского народа!

Возможно, именно тогда, когда юный Толя со своим приятелем бродил по Бабьему Яру, различая среди отложений пепла останки человеческих костей, и определилась его судьба. Человек, однажды увидевший это, уже не может быть таким, как все. Впрочем, Кузнецов никогда и не был таким, как все. Он не был даже писателем в полном смысле этого слова. Его крест – быть свидетелем. Свидетелем не человеческого суда – Высшего. Свидетелем без срока давности, которого могут затребовать из любого конца времени. И эта книга – «Бабий Яр» – была лишь предварительными, письменными показаниями перед Большим Процессом.

Он как бы ждал повестки на этот Высший суд, а его все не вызывали. И он стал сомневаться в том, есть ли вообще этот суд и сам Верховный Судия…

«Бабий Яр» – на самом деле не художественное произведение. Для меня оно стоит в одном ряду с «Архипелагом ГУЛАГ», правда, с некоторыми оговорками. Солженицын не ставил задачу написать роман, который сможет, пусть с потерями, преодолеть баррикады советской цензуры. Кузнецов предпринял попытку опубликовать «Бабий Яр», а значит, его внутренний редактор все же заранее поработал над текстом романа.

Я не знаю, как относиться к дописанному в Англии. Те купюры, которые сделала советская цензура и которые Кузнецов провез на микропленке, обмотав ее вокруг себя, не носят откровенно антисоветского характера.

Антисоветские куски он написал на Западе 1. Была ли это конъюнктура или истинная позиция писателя – трудно судить. По моему представлению, романы так не пишутся. Но интересно, что он сам выделил в английском издании романа не только выброшенные советской цензурой, но и дописанные позже куски. Что он хотел этим сказать?

Вообще Анатолий Кузнецов – персонаж оруэлловский. Как и герой романа «1984», он ненавидел советскую власть исподтишка. В официальной же жизни сиживал в президиумах партсобраний, произносил не только дозволенные, но и излишне хвалебные речи, пользовался теми благами, что ему причитались.

ПРИЮТ БОГЕМЫ

Диссидентство его проявлялось разве что в образе жизни.

Его квартира в Туле на улице Мира с точки зрения советской морали была притоном. Там собиралась тульская богема – писатели, актеры, приезжие московские знаменитости, пили в компании милых девушек… Кузнецов в конце 60-х был человеком состоятельным, известным, его любили москвичи и уважали туляки. Квартира находилась на первом этаже дома, шторы в ней всегда были задернуты: Кузнецов любил, когда по комнатам разгуливали обнаженные девушки.

Сексуальные нравы кузнецовской квартиры, по воспоминаниям его знакомых, были весьма вольными. Из загранкомандировок он привозил красочные эротические журналы и хранил их в шкафу, ключ от которого всегда держал при себе.

За «Плейбой» в те годы могли упечь (и упекали!) за решетку. Утверждают, что Кузнецов увлекался эротической фотографией – сам фотографировал, проявлял, печатал…

До сих пор жива в Туле легенда о «черном потолке». Однажды в квартире Кузнецова произошел пожар, но он не стал делать ремонт. На закопченном потолке оставляли автографы его гости. Говорят, были там даже японские иероглифы… С женой, Ириной Марченко, он к тому времени уже расстался, а его литературный секретарь и гражданская жена Надежда Цуркан воспринимала его таким, какой он есть, более того – во всем старалась ему соответствовать.

Была ли такая богемность вызовом обществу – трудно сказать.

После выхода «Бабьего Яра» с Кузнецовым что-то произошло. С одной стороны, роман пользовался шумным успехом, было даже предложение его экранизировать, с другой… Кузнецов говорил знакомым, что за ним следят. Он купил себе велосипед и перестал ездить в общественном транспорте. У него состоялся крайне неприятный разговор в тульском обкоме партии, после которого Кузнецов взялся за роман «Огонь» – о строительстве металлургического комбината на тульском материале. Возможно, он хотел таким образом получить индульгенцию за скандальный образ жизни…

ПОБЕГ

Наверное, именно тогда Кузнецов задумал свой побег. Наверное, именно тогда он стал тайным сотрудником КГБ.

Он сам после утверждал, что не видел иного способа бежать из СССР. Я не могу допустить мысли, что Кузнецов сам предложил свое сотрудничество органам. В те годы такие предложения исходили от самого ведомства. Но во все времена сотрудничество с тайной полицией считалось в писательской среде грехом непростительным, хотя грешили им многие. И когда Кузнецов сам себя раскрыл, громогласно объявив об этом по радио «Свобода», братья-писатели его, видимо, не простили.

Кажется, причина сотрудничества Кузнецова с КГБ не в его замысловатом плане побега. Это скорее повод.

Причина же, на мой взгляд, в том, что его сломали. Цензурой, слежкой, угрозами, чем-то еще, о чем нам остается только догадываться. Кузнецов не из тех людей, что ломаются легко, но и у КГБ был неплохой опыт по ломке стальных людей… (Не хватило лишь самой малости, чтобы он до конца прошел путь героя Джорджа Оруэлла.) В нем жила надежда на побег. Это стало его единственной целью, смыслом, бредом. Кому-то из знакомых он рассказывал совершенно безумный план – в гидрокостюме перейти в Турцию по дну Черного моря…

Последние недели перед побегом Кузнецов вел себя особенно странно. Борис Полевой назначает его членом редколлегии журнала «Юность» – вот шанс перебраться в Москву! В «Молодом коммунаре» Кузнецов публикует странный рассказ-отрывок под заголовком «Запах океана», в котором косвенно предсказывает свой побег.

Заезжает к коллеге Ивану Панькину и просит вернуть Библию, которую давал тому почитать. При этом бросает здесь всю свою библиотеку… Отдает секретарю писательской организации Александру Лаврику, добрейшему человеку, свой партбилет со словами: «Береги его, это самое ценное, что у меня есть». Последнее выглядит просто издевательством.

И вот – командировка в Англию. По официальной версии он уезжает писать роман о Втором съезде РСДРП, проходившем в Лондоне. Грядет столетие вождя мирового пролетариата. Тема донельзя актуальная. И вдруг сообщения – Кузнецов сбежал. Потом официальная версия: «попросил политическое убежище».

Шок – наверное, именно такое состояние испытывали те, кто давал ему рекомендации, подписывал характеристики…

В Туле летят головы таких людей, как второй секретарь обкома партии Г. П. Сафронов и начальник управления КГБ Н. П. Полубинский, словно именно здесь свили гнездо террористы. Чудом удается сохранить пост главного редактора Борису Полевому. О более мелких фигурах говорить не приходится.

Что же случилось? А то, что первый известный советский писатель попросил политического убежища. Вот что страшнее всего – удар под дых Системе, которая была уверена, что уж этот с крючка не сорвется.

И Кузнецов не просто сбежал: он вещает на весь мир – разоблачает себя в сотрудничестве с КГБ (по-моему, и здесь он – первый и единственный), разоблачает советскую власть…

Английский период творчества Анатолия Кузнецова для нас по-прежнему остается белым пятном в его биографии. Мне известна лишь глава из романа «Попытка спасения», опубликованная в сборнике «Новый колокол» в 1970 году. Написал ли он там что-либо или нет – загадка. Очевидно лишь то, что он не опубликовал ничего, что сделало бы его известным эмигрантским писателем. Он остался в литературе писателем советским. Думаю, это лучший показатель того, что бежал он уже сломленным человеком.

Его «Попытка спасения» до боли напоминает мне «1984». Символично даже то, что, сам того не осознавая, бежал он именно на родину Джорджа Оруэлла.

СУДЬБЫ БЛИЗКИХ ЛЮДЕЙ

Жизнь Кузнецова за рубежом малопримечательна – путешествия, женщины… Странный псевдоним –. Анатоль. Женитьба на польской журналистке. Дочь. Загадочная смерть от сердечного приступа в 49 лет… Повинна ли в его смерти рука Москвы? Я уверен: да. Не прямо, так косвенно…2

У Кузнецова практически нет биографов, исследователей. Это во многом объясняется закрытостью его архивов. Его дело в бывшем тульском партархиве, сфабрикованное обкомом партии, по сей день засекречено. Я уже не говорю о деле, хранящемся в архиве Тульского управления ФСБ.

Почему? Только ли из-за «сведений, касающихся частной жизни известных лиц» (по закону такие материалы рассекречиваются через 75 лет или с согласия лиц, сведения о частной жизни которых содержатся в документах).

Ну бывали в кузнецовской квартире известные и заслуженные ныне писатели и артисты. Ну пили… Ну были женщины. Сегодня об этом пишут во всех желтых газетах. Это атрибут известности. Ну кто-то наговорил о нем гадостей после побега, чтобы отвести от себя гром небесный, – и это понятно. Материалы московских архивов, связанные с диссидентами, эмигрантами и т. п., рассекречены давно. Что же таит в себе феномен Анатолия Кузнецова? Почему его имя окутано тайной и умолчанием по сей день?

Отдельная тема – судьбы людей, оказавшихся связанными с Кузнецовым.

Его первая жена, Ирина Марченко, выпустившая в 60-е сборник рассказов, по моим сведениям, больше не опубликовала ни одной книги. Ее уже нет в живых. Его сын от первого брака – Алексей работает спортивным комментатором радиостанции «Свобода», живет в Москве. Литературный секретарь и гражданская жена Кузнецова Надежда Цуркан (в 1969 г. ей было 23 года) после отъезда писателя из СССР родила сына Анатолия. Постановлением суда ее лишили материнских прав. Она была вынуждена переехать из Тулы во Львов. Но и там ее не оставили в покое – упекли якобы «за содержание домов разврата и сводничество» (ст. 210 УК УССР). Ей удалось эмигрировать в США, где следы ее и ее сына теряются. Рано ушел из жизни писатель Александр Лаврик (Кузнецов умер в день похорон Лаврика).

Многие другие тоже так или иначе пострадали из-за знакомства с Кузнецовым – наверное, этим во многом объясняется умолчание вокруг его имени даже спустя 20 лет после его смерти.

Хочется верить лишь в то, что если не люди, то Бог простит Кузнецову предательство друзей и исковерканные судьбы знакомых за страшное свидетельство его «Бабьего Яра». Человек, написавший такую книгу, по моему глубокому убеждению, не может быть негодяем. И история русской литературы без имени Анатолия Васильевича Кузнецова будет неполной.

Источник: Независимая газета,

К ЧИТАТЕЛЯМ

Первоначальную рукопись этой книги я принес в журнал «Юность» в 1965 году.

Мне ее немедленно – можно сказать, в ужасе – вернули и посоветовали никому не показывать, пока не уберу «антисоветчину», которую поотмечали в тексте.

Я убрал важные куски из глав о Крещатике, о взрыве Лавры, о катастрофе 1961 года и другие – и официально представил смягченный вариант, в котором смысл книги был затушеван, но все же угадывался.

Тогда в СССР было еще свежо хрущевское «разоблачение культа личности Сталина», многим казалось, что начинается серьезная либерализация, опубликование «Одного дня Ивана Денисовича». Солженицына вселяло надежду, что, может, наконец, возможна настоящая литература.

Но смягченный вариант моего «Бабьего Яра» опять озадачил редакторов. Рукопись была нарасхват, все читали, восторженно отзывались в личном разговоре, а официально выдвигали убийственную критику, и редакция не отваживалась на публикацию без специального позволения. На советском языке это именуется: «Мы должны посоветоваться с вышестоящими товарищами».

Рукопись пошла по инстанциям – вплоть до ЦК КПСС, где ее прочел (но без ряда глав), как мне сказали, Суслов, и он в общем разрешил. Решающим для «вышестоящих товарищей» оказался ловкий аргумент редакции, что моя книга якобы опровергает известное стихотворение Евтушенко о Бабьем Яре, вызвавшее в свое время большой скандал и шум.

Нет, конечно, я это великолепное стихотворение не опровергал.

Более того, Евтушенко, с которым мы дружили и учились в одном институте, задумал свое стихотворение в день, когда мы вместе однажды пошли к Бабьему Яру. Мы стояли над крутым обрывом, я рассказывал, откуда и как гнали людей, как потом ручей вымывал кости, как шла борьба за памятник, которого так и нет.

«Над Бабьим Яром памятника нет…» – задумчиво сказал Евтушенко, и потом я узнал эту первую строчку в его стихотворении. Я не противопоставлял ему свою книгу, просто размер романа позволял рассказать о Бабьем Яре куда больше и во всех его аспектах. В некоторых зарубежных изданиях к моему роману вместо предисловия ставили стихотворение Евтушенко, что лучше всего говорит само за себя.

Так или иначе публикация была разрешена, но поскольку в ЦК читали без ряда глав, следовало в первую очередь эти главы убрать.

Затем главный редактор «Юности» Борис Полевой, ответственный секретарь Леопольд Железнов и еще много других людей сделали столько купюр, изменений, пометок, что порой за их разноцветными исправлениями не видно было текста.

С огромным трудом удалось сохранить название, его категорически требовали изменить («Чтобы не вызывало воспоминаний о стихотворении Евтушенко»), но тщательно убрали все критические упоминания о Сталине («Есть такое мнение, что сейчас не время»), вообще малейшую критику чего-нибудь советского («Роман антифашистский, критикуйте только гитлеровский режим»).

Доходило буквально до анекдота. В начале романа есть фраза, что у немцев орудия тянули огромные рыжие кони-тяжеловозы, перед которыми лошаденки, на которых отступала Красная Армия, показались бы жеребятами. Фразу немедленно вычеркнули. Я доказывал, что в конце книги описываю, как немцы отступают на наших малорослых лошаденках, ибо их рыжие тяжеловозы передохли, не выдержав. На это Б. Полевой возражал: «Пока читатель дочитает, он забудет начало, а в памяти у него останется лишь, что у немцев лошади были лучше, чем у нас». После отчаянных споров и всеобщих обсуждений фразу оставили в смягченном виде, но это было едва ли не единственное исключение.

О брошенном подбитом танке я, например, писал:

«Прекрасной игрушкой для деревенских детей был этот танк».

Вычеркнули, изрисовав поля знаками вопроса и ругательствами: оказывается, в этой фразе заключена страшная крамола – пацифизм. «Мы не бесхребетные пацифисты, мы не можем воспитывать у молодежи подобные настроения и неуважение к танкам».

Или я отважился высмеять негодные воинские повозки, которые, «храни Бог войны, ездить не годятся» – это уже вычеркивалось, как прямая антисоветчина, с какой-то патологической ненавистью. И что-то доказать, отстоять хоть единое слово – невозможно. Само собой разумеется, что такие главы, как «Людоеды» или «Горели книги» – перечеркивались одним взмахом, и о них даже речи не могло быть.

В романе есть три главы под одинаковым названием «Горели книги» – сперва книги горят в 1937 году во время сталинских чисток, затем они горят в 1942 году при немцах, и наконец в 1946 году после выступления Жданова. Была оставлена только средняя глава, как книги горят при немцах.

Я спорил отчаянно, доказывал, что критически описывал злоупотребления культа личности, которые ведь осуждены. Мне возражали так: «Партия осудила достаточно. И нечего дальше об этом писать». А когда уж не было аргумента, то, при плотно закрытых дверях, многозначительно говорили мне:

«Они нам этого не пропускают, понятно?»

«Кто они? – спрашивал я. – Дайте мне с ними поговорить, вдруг сумею их убедить». Но существует правило: никогда, ни при каких обстоятельствах не допускать контакта а с профессиональным цензором.

И сколько я ни пытался, так ни разу не смог увидеть таинственных «их» и не знаю их имен.

До неузнаваемости переделывались и все мои прежние работы, как и писателей, с которыми я был знаком. Мы старались читать произведения друг друга в рукописях, а не напечатанными, потому что разница – огромная.

Перед писателем в СССР эта дилемма стоит всегда: либо вообще не печататься, либо печатать хотя бы то, что цензура позволила. Многие считают, что лучше донести до читателя хоть что-нибудь, чем ничего. Я тоже так считал. Была у меня переписка с Солженицыным на эту тему, я рассказывал, как меня уродует цензура и как всякий раз, несмотря на отчаянное мое сопротивление, добивается своего, так что в свет выходят книги-уроды, которые мне самому становятся ненавистны.

Он писал, что на разумные уступки цензуре идти можно и приходится, но – до известного предела, очевидно.

Когда я увидел, что из «Бабьего Яра» выбрасывается четверть особо важного текста, а смысл романа из-за этого переворачивается с ног на голову, я заявил, что в таком случае печатать отказываюсь – и потребовал рукопись обратно.

Вот тут случилось нечто, уж совсем неожиданное. Рукопись не отдавали. Словно бы я уже не был хозяином ее. Помните заявления Солженицына, что он не имеет никакого контроля над своими рукописями?

Так вот, отдав рукопись редакторам, я не мог получить ее обратно. Дошло до дикой сцены в кабинете Б. Полевого, где собралось все начальство редакции, я требовал рукопись, я совсем ошалел, кричал: «Это же моя работа, моя рукопись, моя бумага наконец! Отдайте, я не желаю печатать!» А Полевой цинично, издеваясь, говорил: «Печатать или не печатать – не вам решать. И рукопись вам никто не отдаст, и напечатаем, как считаем нужным».

Потом мне объяснили, что это не было самодурством или случайностью. В моем случае рукопись получила «добро» из самого ЦК, и теперь ее уже и не публиковать было нельзя. А осуди ее ЦК, опять-таки она нужна – для рассмотрения «в другом месте».

Но я тогда, в кабинете Полевого, не помня себя, кинулся в драку, выхватил рукопись, выбежал на улицу Воровского, рвал, набивал клочками мусорные урны вплоть до самой Арбатской площади, проклиная день, когда начал писать.

Позже выяснилось, что в «Юности» остался другой экземпляр, а может и несколько, включая те, что перепечатывались для ЦК. Редакция позвонила мне домой и сообщила, что вся правка уже проделана, новый текст заново перепечатан, а мне лучше не смотреть, чтобы не портить нервы. Идя навстречу, Б. Полевой согласен проставить на первой странице:

«Роман печатается в сокращении».

На это я написал письмо, что подам в суд., но подумав, понял, что суд найдет способ, как отказать мне, и при этом все будут говорить: «Что вам надо, ведь редакция сама заявляет, что публикует роман в сокращении».

Последнее как-то убеждало и меня, опять исходя из принципа «хоть что-нибудь». И может, люди, увидев сноску, насторожатся, будут искать смысл между строк…

Переделанная без меня рукопись пошла в набор, прислали мне гранки, начал их читать, и у меня потемнело в глазах, точно помню, в прямом смысле. Я еще не знал, что и это не все. Потом еще из гранок продолжали вырезать да переверстывать, что я обнаружил, лишь уже когда купил в киоске журнал. И внизу была едва заметная, ничего не говорящая сноска «Журнальный вариант» вместо обещанной «Печатается в сокращении»…

К тому времени у меня был договор на издание романа отдельной книгой – с издательством «Молодая гвардия».

Оставалась еще надежда что-нибудь восстановить: должна же «полная» книга чем-то отличаться от журнального варианта.

Сразу выяснилось, что издательство и слышать не хочет о добавлениях, наоборот, требует еще новых сокращений. Здесь началась история, возможная только в Советском Союзе.

Журнал «Юность» поступил за границу. И сразу во многих странах роман принялись переводить. Мне посыпались недоуменные письма переводчиков: они не понимали многих мест.

Например, цензура досокращалась до того, что в главе «Профессия – поджигатели» не осталось поджигателей, ни намека, даже слова такого нет, а оставлено лишь несколько абзацев о том, как герой читает Пушкина.

Или: вырезан парень с гармошкой, среди всеобщего отступления отрешенно играющий полечку, – но повторное упоминание о нем по недосмотру осталось, и оно совершенно непонятно без первого. Ругань деда Семерика в адрес советской власти, когда он называет ее порядки «кракамедией», вырезана, – и в другом месте непонятно, о каких «кракамедиях» дед снова говорит. И так далее.

, но главное, переводчики запрашивали полный текст в отличие от журнального варианта, наивно принимая сноску «Юности» в прямом смысле и всерьез. Они посылали запросы официально через «Международную книгу». Ни я, ни «Международная книга» не знали, что им отвечать.

Наконец, где-то на верхах было решено снова обратиться к рукописи.

С трудом удалось отобрать страниц 30 машинописного текста, которые вне контекста выглядели безобидно, и после великих трудностей, с поддержкой Иностранной комиссии Союза писателей, «Международная книга» исхлопотала штампы цензуры на каждой из страниц – исключительно для доказательства иностранцам, что полный текст есть.

Но пока эти страницы кочевали по инстанциям со всей их бюрократией, заграничные переводы повыходили, и страницы со штампами цензуры опоздали.

Тогда я отнес их в «Молодую гвардию»; это были главы «Профессия – поджигатели», «Осколки империи», «Миллион рублей» (но опять-таки сильно урезанные), несколько кусочков к другим главам.

В издательстве долго не хотели их вставлять. Я доказывал: «Это разрешено даже для заграницы», мне возражали: «Для заграницы может быть разрешено, но это еще не значит, что разрешено для СССР». Потом решились вставить, но при условии, что и я смягчу в других местах и допишу идейно-выдержанные абзацы «для равновесия», содержание которых мне редакторы буквально диктовали;

Чтобы спасти книгу в целом, я дописывал. Иногда читаешь хорошую книгу советского писателя – и вдруг натыкаешься на места, такие безвкусные, «идейные», что плюнуть хочется.

их дописывал, отлично зная, что они вызовут только недоумение и презрение читателя, но далеко не все читатели знают, что только такой ценой могло выйти в свет произведение. Особенно ярко это проявляется в книгах стихов. Они должны открываться стихами дежурно-идейными, которыми зарабатывает право поместить дальше уже и подлинную поэзию. Поэтому многие читатели начинают читать сборники стихов с конца, т. е. с лучшего.

Воевать за каждую фразу, торговаться, дописывать идейщину мне приходилось всегда. В СССР, с его иезуитским издательским делом, все запутано, сложно, любая книга обрастает наслоениями и зияет цензурными дырами.

Издашь в журнале сколько сумеешь, потом в отдельной книге потихоньку что-то добавишь, а при переиздании еще чуточку, но вдруг меняется ситуация, и то, что легко проходило прежде, сегодня уже – страшная крамола, и наоборот.

И рукописи у меня существовали как минимум в двух вариантах: главный – только для себя, глубоко запрятанный, для печати же предлагается смягченный.

«Ситуация» изменилась в СССР как раз во время выхода «Бабьего Яра» отдельной книгой. Компетентные люди мне говорили, что с книгой мне повезло, еще месяц-другой, и она бы не вышла. Книга вдруг вызвала гнев в ЦК ВЛКСМ, затем в ЦК КПСС, публикация «Бабьего Яра» вообще была признана ошибкой, переиздание запрещено, в библиотеках книгу перестали выдавать; начиналась новая волна государственного антисемитизма.

У меня, однако, оставалась главная рукопись. Я продолжал над ней работать, уже, так сказать, «для себя и для истины». Вставил обратно переработанные и улучшенные куски к Крещатику, Лавре, катастрофе, добавлял новые факты, причем теперь уже о цензуре не думал, и рукопись стала такой, что я ее дома не хранил. У меня во время отъездов делались обыски, а однажды неизвестно кем был подожжен и сгорел мой кабинет. Важнейшие рукописи были у меня пересняты на пленки, которые в железной коробке были зарыты недалеко от дома, а сами рукописи я зарыл в стеклянных банках в лесу под Тулой, где они, надеюсь, лежат и сейчас.

Летом 1969 года я бежал из СССР, взяв с собой пленки, в том числе и пленку с полным «Бабьим Яром». Вот его выпускаю, как первую свою книгу без всякой политической цензуры, – и прошу только данный текст «Бабьего Яра» считать действительным.

Здесь сведено воедино и опубликованное, и выброшенное цензурой, и писавшееся после публикации, включая окончательную стилистическую шлифовку. Это, наконец, действительно то, что я написал. Но главные различия я решил сохранить, и вот зачем.

Для тех, кто этим интересуется, они могут дать представление об условиях, в каких выпускаются книги в СССР. Еще раз подчеркиваю: мой пример не исключение, наоборот, он самый рядовой и типичный. Читая книгу советского а, всегда делайте поправку на цензуру, мысль ищите между строк.

Далее, изуродованный цензурой текст «Бабьего Яра» печатался миллионами экземпляров. Людям, которые его читали, а хотели бы знать полный текст, достаточно будет прочесть в этом издании лишь то новое, что публикуется впервые.

Тем более, что в выделенных текстах заключается главный смысл книги, ради которого она вообще написана.

Должен сказать, что выделить тексты было не так просто. Засчитывать ли, как выброшенное цензурой, то, что я сам сократил после того, как мне вернули первую рукопись с отмеченной «антисоветчиной» и советом никому не показывать? Нет, очевидно. Это была самоцензура, вынужденная, но самоцензура. Потом я эти куски и переработал, и восстановил, но это уже мое дело, а подлинная цензура их не видела.

Далее, с каким текстом сравнивать? Тираж «Юности» – 2 миллиона экземпляров, тираж «Молодой гвардии» – 150 тысяч, то есть, большинству читателей известен текст «Юности».

Тридцать машинописных страниц были добавлены цензурой вынужденно, только благодаря иностранным запросам, переиздание запрещено, и главное, все без исключения переводы на другие языки делались только с «Юности». Я и беру этот текст, как образец подцензурного издания.

Следующая сложность. При цензурных сокращениях иногда для логики требовались связующие слова, грамматические перестроения предложений, редакция это делала, и еще несколько особо ненавистных мне слов дописал Борис Полевой.

Восстанавливая текст, я убираю эти правки, а попутно делаю кое-где стилистические улучшения текста»Юности». Так что если кто-нибудь с журналом в руках станет буква в букву сверять текст, то он обнаружит кое-где мелкие разночтения, на смысле, однако, совершенно не отражающиеся.

По-моему, отмечать их было бы чересчур громоздко. Главную задачу я себе ставил: показать действительно серьезные и принципиальные цензурные вмешательства.

Различия в настоящем издании сделаны так:
Обыкновенный шрифт – это было опубликовано журналом «Юность» в 1966 г.
Курсив – было вырезано цензурой тогда же.
Взятое в скобки – дополнения, сделанные в 1967-69 гг.


Лондон, 1970 г.

ВСТУПИТЕЛЬНАЯ ГЛАВА
ПЕПЕЛ

Все в этой книге – правда.

Когда я рассказывал эпизоды этой истории разным людям, все в один голос утверждали, что я должен написать книгу.

Чем больше я жил на свете, тем больше убеждался, что обязан это сделать.

Много раз я принимался писать обычный документальный роман, не имея, однако, никакой надежды, что он будет опубликован.

Кроме того, со мной самим произошла странная вещь.

Я пытался писать обыкновенный роман по методу социалистического реализма – единственному, который я знал, которому учили со школьной парты и далее всю жизнь. Но правда жизни, превращаясь в «правду художественную», почему-то на глазах тускнела, становилась банальной, гладенькой, лживой и, наконец, подлой.

Я пишу эту книгу, не думая больше ни о каких методах,

Я пишу так, словно даю под присягой юридическое показание на самом высоком честном суде – и отвечаю за каждое свое слово. В этой книге рассказана только правда – ТАК, КАК ЭТО БЫЛО.

Вырос я на окраине Киева Куреневке, недалеко от большого оврага, название которого в свое время было известно лишь местным жителям: Бабий Яр.

Как и прочие куреневские окрестности, он был местом наших игр, местом, как говорится, моего детства.

Потом сразу в один день он стал очень известен.

Два с лишним года он был запретной зоной, с проволокой под высоким напряжением, с концентрационным лагерем, и на щитах было написано, что по всякому, кто приблизится, открывается огонь.

Однажды я даже побывал там, в конторе концлагеря, но правда, не в самом овраге, иначе бы эту книжку не писал.

Мы только слышали пулеметные очереди через разные промежутки: та-та-та, та-та… Два года изо дня в день я слышал, и это стоит в моих ушах сегодня.

Под конец над оврагом поднялся тяжелый, жирный дым. Он шел оттуда недели три.

Понятно, что когда все кончилось, мы с другом, хоть и боялись мин, пошли смотреть, что же там осталось.

Это был огромный, можно даже сказать величественный овраг – глубокий и широкий, как горное ущелье. На одном краю его крикнешь – на другом едва услышат.

Он находился между тремя киевскими районами: Лукьяновкой, Куреневкой и Сырцом, окружен кладбищами, рощами и огородами. По дну его всегда протекал очень симпатичный чистый ручеек. Склоны – крутые, обрывистые, иногда просто отвесные, и в Бабьем Яре часто бывали обвалы. Впрочем, для тех мест он обычен: правый берег Днепра сплошь изрезан такими оврагами, главная улица Киева Крещатик образовалась из Крещатого Яра, есть Репьяхов Яр, Сырецкий Яр и другие, их много там.

Мы шли и увидели, как с одной стороны оврага на другую перебирается оборванный старик с торбой.

По тому, как уверенно он шел, мы поняли, что он где-то здесь обитает и ходит не первый раз.

– Дед, – спросил я, – евреев тут стреляли или дальше?

Дед остановился, оглядел меня с ног до головы и сказал:

– А сколько тут русских положено, а украинцев, а всех наций?

И ушел.

Мы знали этот ручей как свои пять пальцев, мы в детстве запруживали его маленькими плотинами – «гатками», и купались.

В нем был хороший крупнозернистый песок, но сейчас он был весь почему-то усыпан белыми камешками.

Я нагнулся и поднял один, чтобы рассмотреть. Это был обгоревший кусочек кости величиной с ноготь, с одной стороны белый, с другой – черный.

Ручей вымывал их откуда-то и нес. Из этого мы заключили, что евреев, русских, украинцев и людей других наций стреляли выше.

И так мы долго шли по этим косточкам, пока не пришли к самому началу оврага, и ручей исчез, он тут зарождался из многих источников, сочившихся из-под песчаных пластов, отсюда-то он и вымывал кости.

Овраг здесь стал узким, разветвлялся на несколько голов, и в одном месте песок стал серым. Вдруг мы поняли, что идем по человеческому пеплу.

Рядом тут, размытый дождями, обрушился слой песка, из-под него выглядывали гранитный тесаный выступ и слой угля. Толщина этого угольного пласта была примерно четверть метра.

На склоне паслись козы, а трое мальчишек-пастушков, лет по восьми, усердно долбили молотками уголь и размельчали его на гранитном выступе.

Мы подошли. Уголь был зернистый, бурого оттенка, так примерно, как если бы паровозную золу смешать со столярным клеем.

– Что вы делаете? – спросил я.

– А вот! – Один из них достал из кармана горсть чего-то блестящего и грязного, подбросил на ладони.

Это были полусплавившиеся золотые кольца, серьги, зубы.

Они добывали золото.

Мы походили вокруг, нашли много целых костей, свежий, еще сырой череп и снова куски черной золы среди серых песков.

Я подобрал один кусок, килограмма два весом, унес с собой и сохранил. Это зола от многих людей, в ней все перемешалось – так сказать, интернациональная зола.

Тогда я решил, что надо все это записать, с самого начала, как это было на самом деле, ничего не пропуская и ничего не вымышляя.

Вот я это делаю, потому что, знаю, обязан это сделать, потому что, как говорено в «Тиле Уленшпигеле», пепел Клааса стучит в мое сердце.

Таким образом, слово «ДОКУМЕНТ», проставленное в подзаголовке этого романа, означает, что здесь мною приводятся только подлинные факты и документы и что ни малейшего литературного домысла, то есть того, как это «могло быть» или «должно было быть», здесь нет.

Первая часть

СОВЕТСКАЯ ВЛАСТЬ КОНЧИЛАСЬ


От Советского Информбюро
Вечернее сообщение
21 1941 года

В течение 21 наши войска вели бои с
противником на всем фронте. После многодневных,
ожесточенных боев наши войска оставили Киев.3

Я увидел, как они бегут, и понял, что это конец. Красноармейцы – в своей защитной, выгоревшей форме, одни со скатками, иные уже и без ружей – редко побежали через дворы, по огородам, перепрыгивали заборы.

Говорили потом, что они забегали в дома, умоляли дать штатское платье, и бабы, давали поскорее какое-нибудь тряпье, они переодевались, надеясь скрыться, и бабы, топили в выгребных ямах бесполезное оружие и гимнастерки со знаками отличия.

Стало очень тихо. Много дней шли бои, гремела канонада, выли сирены, бомбежки были одна за другой, по ночам весь горизонт освещался зарницами и заревами, мы спали на узлах в окопе, земля тряслась и сыпалась нам на головы.

И вот стало тихо – та тишина, которая кажется страшнее всякой стрельбы. И было неизвестно, где мы: еще под Сталиным, уже под Гитлером, или на узкой полосе посредине?

С железнодорожной насыпи четко и близко чесанул пулемет.

Со старого вяза над окопом посыпались мелкие веточки и листья. Я грохнул люком и обрушился в яму, где дед зашипел на меня и дал по уху.

Наш окоп, вырытый на огороде, был типовой противовоздушной защитой – «щелью» – тех времен: в форме буквы «Т», два метра глубиной, сантиметров семьдесят шириной. Такими щелями были изрыты дворы, скверы и улицы, советское радио призывало их рыть и объясняло.

Но мы с дедом работали несколько дней, улучшая схему. Земляные стенки мы обшили досками, пол выложили кусками кирпича, а сверху сделали покрытие. У нас, конечно, не было бревен, чтобы сделать три наката, но мы намостили поверх окопа полутораметровые дровяные плашки и вообще навалили сверху все дрова, какие только нашлись в сарае.

Дед рассуждал так: если на окоп упадет бомба, она, значит, шарахнет в эти дрова, поленья разлетятся, как бильярдные шары, а нас взрыв не достанет: куда ему, подлому, разрушить такую крепость!

Для прочности мы еще набросали на дрова земли, для маскировки обложили дерном, так что получился внушительный и ярко приметный холм, под которым, если опустить входной люк, было глухо и темно, как в могиле.

Наше счастье, что поблизости ничего не взорвалось и не попал хотя бы приличный осколок, а то все эти дрова так бы и рухнули нам на головы. Но тогда мы этого еще не знали, гордились делом рук своих и были уверены, что сидим в великолепной безопасности.

Прежде, пока у нас не было такого хорошего бомбоубежища, мы с дедом и бабкой прятались от бомб под кроватью.

Кровать была старинная, добротная, со спинками из листового железа, на которых были нарисованы масляными красками картины: мельницы, озера с лебедями и замки. Мы думали так: если бомба упадет, она пробьет крышу, потолок, подпрыгнет на пружинном матраце с периной, разорвется, а перина да еще два ватных одеяла осколков, естественно, не пропустят.

Чтобы не лежать на голом полу, бабка постелила и под кроватью одеяло, положила подушки, так что вышло очень уютно.

И когда начиналась стрельба и стекла зудели от воя бомбардировщиков, дед кидался под кровать первым. Он закатывался подальше и прижимался к стенке. За ним вкатывался кубарем я и прижимался к нему.

А бабка, вечно замешкавшись у печки, прихватывала кота Тита, ложилась с краю, закрывая всех нас собой, и так мы спасались.

Дед шептал молитвы и ругался в мой адрес:

–, гомон, чего ты крутишься, будто червяк в тебе сидит?

Закончив строительство нашего мощного окопа, мы стали бегать в него в той же последовательности, только бабка всегда бежала с подушками и одеялом (она их в окопе не оставляла, чтобы не сырели).

Кот Тит привык к войне; при первых же выстрелах, задрав хвост, огромными прыжками несся прямо к люку в окоп и с мукой в глазах мяукал, чтобы его спустили. Потому что по отвесной лестнице он мог только вылезать, а спускаться не научился.

До сих пор не знаю, что это за слово – гомон. Дед умер, я забыл у него спросить. А червяк любознательности мучил меня всегда. Я высовывался, чтобы разглядеть самолеты и увидеть на них жуткие кресты, пытался разглядеть, как рвутся бомбы.

Но вот когда побежали красноармейцы и стало ясно, что это конец, мне стало страшно видеть это, по-настоящему, наконец, страшно.

В окопе горела керосиновая лампа, пахло чадом. Мать (до этого она днями и ночами дежурила в своей школе) сидела на табуретке с ужасом в глазах.

Дед ел – он у нас всегда ел, когда волновался. Его седая борода, разделенная на два клинышка, резко двигалась, потому что из-за вставных челюстей он не жевал, а «жамкал», как говорила бабка, и крошки сыпались ему в бороду. Бабка едва слышно молилась, крестясь перед иконой Божьей матери, которую принесла сюда. Я сам забивал в доску гвоздик, чтобы повесить; эта икона мне нравилась, из всех бабкиных икон она была у меня самая любимая.

А в стенах за досками что-то тихо шуршало, возилось: там жили своей личной жизнью, абсолютно безразличной к войне, жуки и черви, и деятельные муравьи.

Земля, наконец, перестала вздрагивать и сыпаться с потолка. И в этой жуткой тишине казалось, что сейчас произойдет что-то ужаснейшее, какой-то немыслимый взрыв.

Я сидел, едва дыша, ожидая этого взрыва…

Вдруг раздался глухой топот, люк поднялся, и соседка Елена Павловна, возбужденная, на себя не похожая, закричала с радостным изумлением, с торжеством:

– Что вы сидите? Немцы пришли! Советская власть кончилась!

Мне было двенадцать лет. Многое для меня в жизни происходило впервые. Немцы пришли тоже впервые.

Я прежде всех вылетел из окопа, зажмурился от яркого света и отметил, что мир стал какой-то иной – как добрая погода после шторма, – хотя внешне как будто все оставалось по-прежнему.

Елена Павловна, захлебываясь, взмахивая руками, говорила умиленно, радостно:

–… молоденький, такой молоденький стоит!.. Мои же окна на улицу. Машина ушла, а он, молоденький, хорошенький, стоит!..

Я немедленно рванул через двор, взлетел на забор.

У ограды сквера на нашей Петропавловской площади стояла низенькая, хищная, длинноносая пушка на толстых надутых шинах. Возле нее – действительно очень молоденький, белокурый, розовощекий немецкий солдатик в необычно чистой и ладно сидящей на нем серо-зеленой форме.

Он держал винтовку на весу, заметил, что я смотрю на него, и загордился. Очень мило загордился так, зафасонил.

Был у меня друг жизни, старше меня года на три, Болик Каминский, я еще о нем расскажу. Его эвакуировали с училищем фабрично-заводского обучения – ФЗО. Так вот этот парнишка был очень похож на друга моего Болика.

Понимаете, я ожидал всего: что немцы – страшные гиганты, что ли, все сплошь на танках, в противогазных масках и рогатых касках, и меня потрясло, что этот парнишка такой обыкновенный, ничего особенного, совсем как наш Болик.

Зафасонил, ага, я б тоже зафасонил, имей такую пушку.

В этот момент раздался тот самый невероятный взрыв, которого я так ждал. Я задохнулся, ударился подбородком о забор, чуть не свалился. А солдатик позорно присел и съежился, перепугано прижавшись к пушке.

Но нужно отдать ему должное: он тотчас опомнился, независимо встал и принялся смотреть куда-то поверх моей головы. Я обернулся и увидел, как в синем небе, за вершинами деревьев, опадают, крутясь и планируя, обломки досок.

– Ах, подорвали-таки мост, проклятые босяки! Э! – сказал дед, подходя к забору и высовывая нос, чтобы тоже поглядеть на первого немца. – Фью-фью, вот это да!..

Ну куда ж с ними Сталину воевать, Господи прости. Это же – армия! Это не наши разнесчастные – голодные да босые. Ты посмотри только, как он одет!

Действительно, солдатик был одет превосходно. На газетных карикатурах и в советских кинофильмах немцев изображали оборванными бродягами и бандитами, а советские воины были всегда красивые, подтянутые, розовощекие.

Вздымая пыль, подлетела угловатая, квадратная и хищная машина, лихо развернулась (мы с дедом жадно смотрели), и такие же подтянутые, ловкие, как фокусники, молодые ребята-немцы прицепили пушку в один миг, повскакали на подножки и, вися по обеим сторонам машины, лихо умчались в сторону Подола.

– Да-а… – сказал потрясенный дед и перекрестился широко; – Слава тебе. Господи, кончилась эта босяцкая власть, а я уж думал не доживу… Ступай, помогай носить вещи в хату: в яме все отсырело. Будем теперь жить.

Не весьма охотно поплелся я к окопу. Там мама подавала из темной дыры узлы, чемоданы, табуретки, бабка принимала и складывала в кучу, а я стал носить.

Столько раз за последнее время мы это дело повторяли: в окоп, из окопа, вниз, вверх, хоть бы было что порядочное прятать, а то ж одни шмотки на шмотках, какой-то кожух царских времен, в заплатах, молью съеденный, штаны застиранные, подушки… В общем, занятие не для мужчины.

Из-за забора высунулась голова второго моего друга жизни – Шурки Мацы.

Делая огромные глаза, он закричал:

– По трамвайной линии немцы идут! Пошли!

И меня как ветром сдуло.

Вся Кирилловская улица (при советской власти она называлась улицей Фрунзе, но название не прививалось), была, сколько видно в оба конца, забита машинами и повозками. Автомобили были угловатые, со всякими выступами, решетками, скобами.

У каждой машины есть лицо, она смотрит на мир своими фарами безразлично, или сердито, или жалобно, или удивленно. Так вот эти, как и первая, что увезла пушку, смотрели хищно. Отродясь я не видел таких автомобилей, и мне казалось, что они очень мощные, они заполнили улицу ревом и дымом.

Кузова некоторых грузовиков представляли собой целые маленькие квартиры, с койками, привинченными столами.

Немцы выглядывали из машин, прогуливались по улице – чисто выбритые, свежие и очень веселые. Будешь свежим и веселым, если у них пехота, оказывается, не шла, а – ехала! Они смеялись по любому поводу, что-то шутливо кричали первым выползающим на улицу жителям. Между фурами со снарядами и мешками лихо юлили мужественные мотоциклисты в касках, с укрепленными на рулях пулеметами.

Доселе нами невиданные, огромнейшие, огненно-рыжие кони-тяжеловозы, с гривами соломенного цвета, медлительно и важно ступая мохнатыми ногами, запряженные шестерками, тянули орудия, будто играючи. Наши малорослые русские лошаденки, измордованные и полудохлые, на которых отступала Красная Армия, показались бы жеребятами рядом с этими гигантами.

В ослепительных белых и черных лимузинах ехали, весело беседуя, офицеры в высоких картузах с серебром. У нас с Шуркой разбежались глаза и захватило дыхание. Мы отважились перебежать улицу. Тротуар быстро наполнялся, люди бежали со всех сторон, и все они, как и мы, смотрели на эту армаду потрясенно, начинали улыбаться немцам, в ответ и пробовать заговаривать с ними.

А у немцев, почти у всех, были книжечки-разговорники, они листали их и кричали девушкам на тротуаре:

– Панэнка, дэвушка!

Болшовик – конэц. Украйна!

– Украина, – смеясь, поправили девушки.

Чтобы не желтели ногти на ногах

– Йа, йа! У-край-ина! Ходит гулят шпацирен битте!

Девчонки захихикали, смущаясь, и все вокруг посмеивались и улыбались.

От Бондарского переулка образовалось какое-то движение: видно было, как торжественно плывут головы, и вышла процессия стариков и старух.

Передний старик, с полотенцем через плечо, нес на подносе круглый украинский хлеб с солонкой на нем. Толпа повалила на зрелище, затолкались.

Старики опоздали и растерялись: кому вручать?

Передний двинулся к ближайшему белому лимузину, откуда, улыбаясь, смотрели офицеры, и с поклоном подал поднос. Мы с Шуркой потеряли друг друга. Я изо всех сил пытался протиснуться. Там что-то говорили, грохнул смех, задние спрашивали: «Что он сказал? Что он сказал?» – но колонна двинулась дальше, я только увидел, как в проезжающем автомобиле офицер передавал хлеб с полотенцем на заднее сиденье.

Вокруг стали говорить, что где-то тут немцы кричали: «Масло, булки!» – и сбросили прямо на трамвайную линию ящик с маслом и корзины с булками – бери, мол, кто хочешь. Я заметался, пытаясь понять, где это, и побежал к мосту над Вышгородской улицей.

У моста масла и булок не оказалось, но был пожар. Угловой кирпичный дом горел спокойно и лениво, подожженный влетевшим в окно снарядом. Забор уже свалили прямо на росшие у дома цветы, по ним топтались. Две женщины и девочка лопатами копали землю и кидали на огонь, потому что воды не было. Из толпы зевак вышел мужчина, взял палку и стал безжалостно бить стекла в окне.

Немец спрыгнул с машины, прицелился фотоаппаратом, приседал и выгибался, снимая пожар крупным и общим планом.

Мужчина полез в окно и стал подавать женщинам стулья, ящики с бельем из шкафа, вышвыривал пальто и платья, и все его хвалили, и я тоже подумал: какой молодец!

Войска продолжали тучей валить из-под моста. Ярко светило солнце, не было никакой пальбы – только рев моторов, грохот колес, голоса, смех.

После долгого сидения в яме я совсем одурел от всего этого; пошатываясь, побрел домой отчитываться.

А у нас во дворе стоял серо-зеленый солдат с ружьем через плечо и с веревкой в руках – простецкий такой, с белесыми ресницами и красным лбом, равнодушно поглядывал по сторонам, а дед, жестикулируя, приглашал его в сарай:

– Тут ниц, ниц, ниц, а там, может быть, ист! Надо посмотреть, битте. Солдат неохотно поплелся в сарайчик.

– Они пленных ищут, – сказала мне бабка с крыльца.

В сарае был люк в погребок. Солдат стал показывать руками:

– Шпицки, пшицки.

Дали ему спички. Он зажег и осторожно заглянул в дыру.

– Партизан! – громко и иронически сказала бабка.

Солдат отпрыгнул, как ужаленный, вертя головой и подозрительно глядя на всех нас.

– Я смеюсь, – сказала бабка, – иди, иди, не бойся. Нет партизан.

Но солдат что-то недовольно сказал, в погреб лезть не захотел, а строго показал деду на красный домовый флаг, который мы по праздникам должны были вывешивать на воротах.

– Это.

– Да, – засуетился дед, взял флаг и оторвал от древка. – Марфа, скорей кинь в печку. А палка хорошая, на метлу пойдет.

Пришел другой солдат, тоже с веревкой, возбужденно кликнул первого, и они побежали. Бабка поманила меня в сени.

–, полезь на чердак, засунь там, в газету какую-нибудь заверни.

Да на что он, бабка?

– Никто ничего не знает, сынок… Да и у немцев вон красные флаги, велят цеплять – опять новую материю покупай. Делай, сынок, как я говорю.

Я понял.

Полез на чердак, пробрался по-пластунски в дальний угол, затискал сверток под балку, а когда, наевшись паутины, спустился, бабка стояла в воротах с Еленой Павловной и звала:

– Старый! Иди быстро, партизана ведут.

Наш краснолобый солдат вел по улице здоровенного грязного кабана, захлестнув его веревкой поперек туловища, другой подгонял хворостиной, и вокруг шли еще другие солдаты кучкой, удовлетворенно голготали.

Делая большие глаза и ахая, Елена Павловна рассказывала, что солдаты совсем не пленных ищут, а… грабят. И у Каминских взяли кабана, и кожухи тащат, а у нее заглядывали в шкаф, под кровать, сняли с подушек наволочки и зачем-то полотенце с гвоздика. Сосед не хотел отдать кабана, так они оставили расписку, сказав: «Официр плати».

Нам, выходит, повезло, если ничего не взяли, может, оттого, что дед немецкие слова говорил, они постеснялись.

Дед озабоченно посмотрел вслед мужественной вооруженной процессии с кабаном.

– А, – строго сказал он, – давайте носить вещи обратно в окоп. Трясця его матери, я и забыл, это же их право победителя: три дня грабить все, что хотят!

Грабить чертовски интересно, но нужно уметь

Измолоченный, покачиваясь, я вышел наружу, увидел, как из продовольственного волокут мешки с солью, но пока я добежал, там остались лишь бумага да пустые ящики.

Я готов был зарыдать, я сроду не был жадным, был у бабушки таким воспитанным, вежливеньким внучком, и вдруг этот грабеж захватил меня, как горячая лавина, у меня горло сдавило от жадности и азарта.

И, главное, я понимал, что это был неповторимый, редчайший случай – так богато, так великолепно, так безнаказанно пограбить. А я все пропустил, опоздал на какую-то малость!.. Что значит отсутствие опыта. «Ну, ладно же, – подумал я, утешая сам себя. – Зато уже в следующий раз…» А когда же он будет, этот следующий раз?..

Собрал с горя по прилавкам гири от весов и понес все добро домой.

Из окон, из ворот выглядывали люди. Сосед Павел Сочава на всю улицу иронически сказал:

– А вот и Толя награбил. Иди скажи своей матери, чтобы она тебя выпорола.

Меня словно окатили холодной водой. Я так гордо нес свою лампу и щетки, а тут поскорее юркнул во двор, выгрузил в сенях добычу… Мама ахнула:

– Это что еще такое?

Бабка посмотрела, качнула головой:

– Или у нас лампы нет, сынок? Зато дед меня понял и похвалил:

– А вот и пусть! Молодец! Большевики сами у народа все ограбили да втридорога же и продавали, это наше. Ах, я не знал, прозевал, ах, прозевал!

Шатковский вон пол-«Гастронома» вынес, бочку с подсолнечным маслом прикатил. Какой был случай! А тут только нас грабят.

Оказывается, пока я был на базаре, пришли шесть солдат, потребовали: «Яйка, млеко!» – полезли всюду, как у себя дома, забрали картошку, капусту, помидоры…

, чертовщина, гляди, что на свете делается: одни там грабят, другие, значит, тут. Дела!

Меня все еще трясло от возбуждения и подстегнула дедова похвала, я побежал звать Шурку Мацу, мы вдвоем понеслись опять на базар.

Он был уже пуст. Как мы ни шарили – ничего, как метлой подметено, магазины усыпаны только бумагой, соломой и стеклом. В обувном мы залезли в кассу, стали крутить ручку. Навыбивали себе чеков на тысячи рублей, вышли, разбрасывали их по улице и, уже равнодушные, смотрели, как в город все вступают и вступают войска.

Шли тягачи, вездеходы, ехали колонны солдат на велосипедах и обозы на простых телегах. Те, что вошли и разместились, носили узлы с барахлом, перекинутые через плечо шубы.

Поднялся ветер, гонял солому и бумагу, нес дым от машин, войска все шли, шли тучей, и не было им конца, и все исправно, как саранча, принимались что-нибудь тащить.

Спокойный такой, вроде нормальный, прозаический грабеж… Это была пятница, 19 1941 года.

ИТАК, МЫ В ЭТОЙ НОВОЙ ЖИЗНИ


КИЕВ В РУКАХ НЕМЕЦКИХ ВОЙСК
Главная квартира Фюрера 20
Верховное Командование
Немецких Вооруженных Сил сообщает:
Наряду с операциями по окружению советских армий на востоке было начато наступление на столицу Украины – Киев. После отважного прорыва сильных укреплений на западном берегу Днепра наши войска вошли в город. Над цитаделью Киева с сегодняшнего утра развевается немецкое военное знамя.
Наступательные операции на восток от Днепра неудержимо идут вперед.

В боях за укрепления Ленинграда имеем крупные успехи…4

Газета «Украинское слово» к моменту взятия немцами Киева вышла пятнадцатым номером, печатаясь сперва в Житомире. Ее не то продавали, не то раздавали на улицах торжествующие энтузиасты, это дед ее добыл, как святыню принес и жадно хотел читать.

Но в чтении мелкого шрифта, да еще на дрянной, словно оберточной бумаге, он не был силен и перепоручил это дело мне, сам же слушал, философски осмысляя.

Привожу только заголовки из этой газеты:

КИЕВ В РУКАХ НЕМЕЦКИХ ВОЙСК ПОЛТАВА ЗАНЯТА

ВЫДАЮЩИЕСЯ УСПЕХИ ПОД ЛЕНИНГРАДОМ

ЗАНЯТИЕ ДАЛЬНЕЙШИХ ТЕРРИТОРИЙ ПОД ЛЕНИНГРАДОМ

КГР. БОМБ СБРОШЕНО НА ПОРТ ОДЕССЫ ГИГАНТСКИЕ ДОСТИЖЕНИЯ НЕМЕЦКИХ ВОЙСК В БОЯХ НА ПЛАЦДАРМЕ НИЖНЕГО ТЕЧЕНИЯ ДНЕПРА

БОРЬБА УКРАИНСКОГО НАРОДА

РОСТ ИСКУССТВА В ЖИТОМИРЕ

ВОЗРОЖДЕНИЕ ЦЕРКВИ НА ХОЛМЩИНЕ «КИЕВУ», стихотворение Якова Нагорного.

…Здесь я сделаю традиционное отступление и хотя бы самым беглым образом расскажу о нашей маленькой семье: кто мы были, какие и почему.

Сам я терпеть не могу в книгах подобные отступления, пропускаю их, и если вам мое отступление покажется неинтересным, вы тоже смело пропускайте его, потому что главное в этой книге – гораздо дальше.

Но если вам интересно, как человек мечтает о Гитлере, прочтите хотя бы про моего деда.

СЕМЕРИК Федор Власович, мой дед, ненавидел советскую власть всей своей душой и страстно ждал немцев, как избавителей, полагая, что хуже советской власти уж ничего на свете быть не может.

Нет, он отнюдь не был фашистом или монархистом, националистом или троцкистом, красным или белым, он в этом вообще ни черта не смыслил.

По происхождению он был из украинских крепостных, крестьянин-бедняк. По социальному положению – городской рабочий с долгим стажем. А по сути своей – самый простой, маленький, голодный, запуганный обыватель Страны Советов, которая ему – мачеха.

Дед родился в 1870 году – в одном году с Лениным, но на этом общее между ними кончалось. Дед не мог слышать самого имени Ленина, хотя тот давно умер, как умерли или были перебиты многие ленинцы. Он считал, что именно от Ленина все беды, что тот «играл в Россию, как в рулетку, все проиграл и сдох».

Когда он такое говорил, бабка в ужасе оглядывалась по сторонам и демонстративно восклицала во дворе:

Перестань молоть, малахольный. Вот хорошие люди умирают, а ты, паразит, все живешь.

Дед родился и вырос в селе Шендеровке Каневского уезда, в какой-то отчаянной селянской семье с одиннадцатью детьми, жившей, по его словам, в полуразрушенном курене.

Юность он провел в батраках у немецких колонистов на Херсонщине, навсегда оставив семью. Отслужив в солдатах, пошел на заработки в Киев, слонялся в поисках работы, был дворником у генерала, женился на прачке, пошел на трамвай кондуктором и все мечтал о своем домике и достатке: чтоб можно было досыта наесться и не думать о завтрашнем дне – вот был предел его мечтаний.

Они с бабкой голодали, холодали, складывали копейку к копейке, угробили свою молодость, но купили, наконец, крохотный кусочек болота на Куреневке, сами осушили его, сами долго строили хату – и тут грянула революция.

Добра она не принесла, лишь новый голод, страх, – и начисто отняла мечту. Красивым словам большевиков о земном рае в туманном будущем дед не верил. Он был практик.

Много лет затем дед работал на обувной фабрике № 4 слесарем-канализатором, в вонючей робе лазил с ключами по трубам, ранился у станка – уж такой рабочий класс, что дальше некуда. И все эти годы он не переставал ненавидеть власть «этих босяков и убийц» и «нет, не хозяев».

Его, бывшего крестьянина, в окончательный ужас привела коллективизация с ее колхозами, вызвавшая невиданный голод. Строительство заводов, шумно расписываемые в те годы Днепрогэс, завоевание Северного полюса там или неба – были деду решительно «до лампочки».

Северный полюс завоевали, зато когда дед с бабкой завели, наконец, свою радужную мечту – корову, ее нечем было кормить.

Очереди за комбикормом были, как туча. Рядом с хатой, за железнодорожной насыпью огромный богатый луг пропадает, а пасти нельзя. Как уж дед ни изворачивался, кому только ни совал, чтобы достать сена! Рыскал с мешком и серпом по Бабьему и Репьяхову Ярам, аккуратно срезал траву под заборами. Сам не пил молока – посылал на базар бабку продавать. Помнил, что у барина-немца была корова, дававшая в день три ведра молока, и думал, что если нашу облезлую Лыску кормить, она, может, тоже столько будет давать.

В общем, он был великий комбинатор. И от постоянных неудач, судорожной бедности противен стал и завистлив необычайно.

Завидовал половине Куреневки, особенно тем, у кого был хороший огород и кто мог таскать корзинами на базар редиску. Куреневка испокон веков спасалась редиской, а также поросятами и курами, глухая ко всяким наукам, искусствам или политике, вернее, требуя в политике одного: чтоб разрешали продавать редиску.

У Горького в «Детстве» есть такая песня:
Один нищий вывесил портянки сушить,
А другой нищий портянки украл.

Так вот мой дед был завистлив. Но ему не дотянуться было до подлинных куреневских «куркулей»: огород его можно было измерить ладонями, полоски шагов в восемь шириной, у хаты и сарайчика. За забором были грядки коллективного огородного хозяйства. Однажды ночью дед выкопал новые ямки и перенес забор на полметра, украв у огородников метров пять квадратных земли, и равнодушное колхозное начальство этого не заметило!

Дед целую неделю был в отличном настроении и торжествовал, строя планы, как через несколько лет он снова подвинет забор на полметра.

К старости он стал страшно вздорный, тайком обрывал соседские груши, свешивавшиеся через забор на «его землю», убивал палкой соседских кур, если они забредали к нам, и потому он перессорился со всей улицей.

Когда он, брызжа слюной, ругался, слышно было до самого базара: «У-ту-ту-ту!» – и его прозвали «Семерик-тру-ту-ту-три-ведра-молока».

Водки дед не пил от скупости, не курил, в кино не ходил, на трамвае старался проехать зайцем, штаны и пиджаки донашивал до того, что они сопревали и расползались на нем.

Если по улице ехал воз с сеном и терял клок, дед первым оказывался на мостовой, старательно сгребал палочкой клок и с торжеством нес домой.

Корова не оправдала себя, пришлось продать.

Дед на пробу завел уток, мы с ним ходили на пруд, бултыхались там с драной корзиной, собирая «ряску», чтоб их кормить, да на ряске утки выросли костлявые, мослатые.

Дед переключился на кур: те, мол, ходят, гребутся и сами добывают себе пропитание. Куры с голоду щипали рассаду на грядке, а нестись не хотели. Заводил поросят, чтоб не пропадали объедки и помои. Поросята у деда росли длинноногие, мускулистые, поджарые, как гончие псы. И как раз перед приходом немцев оба поросенка заболели чумкой и сдохли.

Пришлось закопать.

Очень энергичный был дед, воевал и толокся целый день с рассвета до темна, но разбогатеть не мог.

Так что когда приходил гость, у моего деда была только одна тема для разговора: как в старину было хорошо, и люди были сыты, и богатели, а большевики-босяки все загубили.

Но когда в 1937 году его дружка, старика Жука, арестовали за рассказанный в очереди глупый анекдот, и этот Жук сразу пропал без вести, как утонул, дед страшно перепугался, замкнулся, и у него осталось только полтемы, то есть как в старину было хорошо.

Я полагаю, что он был так же прав, как и неправ. Это самое «хорошо» – познается лишь в сравнении. И бедному деду моему в 1937 году царская Россия уже казалась справедливым, потерянным раем.

Он почему-то не вспоминал курень своего отца, арендовавшего клок чужой земли, но запомнил, как славно жил генерал, и как он был щедр. Какие при царе были цены: булка стоила пять копеек, селедка две копейки, а на воблу никто и смотреть не хотел.

Про свою же ненависть к большевикам он теперь рассказывал только Богу, подолгу стоя перед иконами на коленях, и все шептал, шептал, страстно рассказывал им что-то: знал, что уж кто-кто, а Бог выслушает – и не продаст.

И вот вскоре после начала войны на нашу крышу упала немецкая листовка и с утренней росой прилипла там у трубы.

Дед увидел, приставил лестницу и послал меня достать. С трудом я снял раскисший листок, и мы стали читать.

В листовке писалось, что Германия призвана уничтожить большевиков и устанавливает новый, справедливый порядок, когда «кто не работает – тот не ест», зато «каждый, кто честно трудится, получает по заслугам». Что жизнь на освобожденной земле прекрасна: масло стоит десять копеек фунт, хлеб – семь копеек, селедка – три.

У деда полезли глаза на лоб. Это было послание лично ему.

Он выучил листовку наизусть, только после этого порвал на меленькие клочки. Ему шел семьдесят второй год, и вот его мечта – с ума сойти! – возвращалась, и может на лугу еще будет пастись его корова, дающая три ведра молока, и в доме будет запас еды, на завтрашний день и даже на послезавтрашний день, и может быть он даже купит себе, наконец-то, первый костюм.

СЕМЕРИК (в девичестве ДОЛГОРУК) Марфа Ефимовна, моя бабушка, родилась и выросла в селе Деремезна Обуховского уезда, в проклятущей халупе, где, как и в дедовой семье, некуда было плюнуть из-за детей.

Их там было так много, бабкиной родни, в Деремезне, и в Перегоновке, и в Киеве «по наймах», что я так никогда и не разобрался, сколько их, кто кем мне приходится: Гапка и Конон, Ганна и Нина, Фома и юродивая Катька… Они иногда приезжали, бабка их кормила, дарила кому старую юбку, кому стоптанные калоши.

Только о юродивой Катьке я понял, что она мне – двоюродная тетка. После тифа она впала в слабоумие, стала нищенкой, она сидела с сумой под церквями, просила по дворам, приносила кусочки хлеба в суме, дед накидывался и отбирал для поросят, бурча: «Подумать только, вот же живут эти нищие, а сколько им на Пасху подают!»

Я любил ее, Катьку, она была, как святая, безобидная и добрая.

Если ей подавали конфетку, она ее непременно берегла для меня, а иногда на собранные копейки покупала на базаре мне гостинец– глиняную свистульку-лошадку. Я потом и вырос, а она этого не замечала, приносила свистульки и все что-то невнятно бормотала, бормотала… Умерла она на улице, тихо и незаметно, как погибают воробьи, ее погрузили на телегу и где-то закопали.

Двенадцати лет бабка моя пошла в люди, нянчила чужих детей, была прислугой, потом стала прачкой. Как я ни спрашивал, она никогда не хотела вспоминать ни молодость свою, ни любовь, может, потому, что вспоминалась одна муть.

Она была совершенно неграмотна.

Не знала даже цифр. Бумажные деньги она различала по рисунку и цвету, монеты – по величине.

Поскольку мать моя, учительница, работала в школе по две смены да еще оставалась после уроков, я полностью вырос при бабке. Она меня будила, умывала, кормила, лупила, забавляла украинскими «казочками», и все она топала, варила, мешала, толкла, делала пойло поросенку, гоняла кота, гнулась на грядках, колола дрова, и у нее постоянно болела поясница, так что она время от времени ложилась, тихо стонала, потом поднималась и опять бралась за работу.

Она была мягкая, рыхлая, с грубым деревенским лицом, всегда в сером ветхом платке или косынке в горошек.

Как и деда, ее не восхищали ни самолеты, ни дирижабли, которые тогда летали, наоборот, они ее пугали.

Укладывая меня на печи спать, она рассказывала:

– Так, когда я маленькой была, забьемся мы на печку, один к одному лепимся, голенькие, босенькие, голоднючие, как черва, а бабуся наша покойная пугает: вы сидите тихо, это еще хорошо, а придет время, страшное время, когда по земле пойдет враг, и всю землю опутают проволоками, а в небе будут летать железные птицы и клювами своими железными будут клевать людей, и то уже будет перед концом света…

А мы стучим зубенятами от страха и молимся: не приведи, Господи, дожить до того… Не внял Господь, дожили мы. Все так вышло, как предсказывала бабуся: и проволоки, и птицы железные, и скоро, видно, конец света…

Вероятно, в ожидании его бабка совершенно не заботилась о материальном «добре», а очень много раздавала ради спасения души.

Может, мы и жили бы чуточку лучше, но бабка могла сама не съесть, а другому отдать. Несла она копейки на церковь, нищим, то вдруг готовила какие-то передачи в больницы, знакомым, соседям.

Дед выходил из себя, вопил: «Злыдни! Кого ты кормишь, мы сами голодные». Но бабка только рукой махала. Пряталась от него, и «злыдни» прятались по всем углам, когда дед с работы являлся. Чтобы не ругаться и не впадать в грех, бабка становилась на колени и молилась.

У нее было много икон. Целый иконостас в углу комнаты, с таинственно теплящейся лампадкой, щепотками ладана, пучками трав, двумя деревянными крестиками – для деда и для нее, чтобы вложить в руки в гробу, – и книжечками-«граматками», куда я под ее диктовку вписывал многочисленные имена родственников «во здравие» и «за упокой».

В центре находилась строгая, измученная, с фанатическим взглядом Богоматерь. Даже младенец у нее походил на маленького сердитого старичка, который говорит: «Нельзя, нельзя!» У них были такие выразительные взгляды, что если долго смотретьмороз шел по коже. Икона была в футляре под стеклом, с богатым позолоченным окладом: какие-то невиданные цветы с пупырышками, гроздья металлических ягод… И мне ужасно хотелось потрогать эти ягоды, но под стеклом они были недосягаемы. Когда бабка уходила на базар, я подставлял табуретку и готов был часами разглядывать эти ягоды, мечтая, что когда бабка умрет, я-то уж до них доберусь.

Был там ласковый Николай-Угодник с белокурой бородкой, храбрый Георгий-Победоносец, а сбоку стояла еще одна Богоматерь – с золотистыми волосами и нежным, до удивления знакомым лицом.

Она улыбалась, и мальчишка у нее на коленях был пухленький, очень довольный жизнью, с ямочками на голом тельце.

И хотя она была без украшений, я в эту икону был по-настоящему влюблен. У нас на Куреневке много таких девушек – белокурых, мягких и нежных. Они идут за первых красавиц; выйдя замуж, рожают вот таких пухленьких детей с ямочками, но к сожалению, быстро блекнут и старятся. Моей самой первой детской любовью был образ такой женщины с бабкиной иконы, а когда потом, после войны, я уж совсем вырос, я первым делом влюбился в живую именно такую девушку.

Отец мой был революционер и коммунист, мама – учительница.

Поэтому, когда я родился, о крещении не могло быть и речи.

Но однажды, когда родители ушли на службу, бабка закутала меня в платок, отнесла в церковь Петра и Павла, и там меня бултыхнули в купель. Бабка не могла допустить, чтобы я остался без рая после смерти. Тайну эту она открыла, лишь когда мне минуло десять лет, и вспоминала, что я протестовал и хватал попа за бороду:

«Вот же вылупок, такое маленькое, а уже заодно с нынешними антихристами…»

Под руководством бабки, однако, я лет до шести был религиозным человеком. Она водила меня в церковь Петра и Павла, причащала, ставила перед иконами, брала мою руку своей коричневой, изъеденной морщинами рукой, учила креститься и произносить магические слова, которых, по-моему, сама не понимала.

Потому что вот как у нее звучало и как я выучил на всю жизнь:

– Оченаш жои си на небеси. Да светится имя твое, да прииде царство твое. Я – ко на неби. Та – ко на земли. Хлеб наш насушный даж нам несь. Да не прости нам долги наши, да не избави нас от лукавого…

Бабке, видимо, не было известно, что таинственное «Оченаш» – это «Отче наш». Я же решил, что Оченашем зовут Бога, что это имя светится в темноте, что бабка просит сухарей – «хлеба насущного», и автоматически повторял за ней это «не прости нам» и «не избави».

Но вот заметил это отец, пришел в ужас и велел матери срочно вырвать меня из когтей «религии – опиума для народа». Мама, которой я очень верил, повела со мной беседы и, главное, сказала:

– Бога нет.

Летчики летают в небе и никакого Бога не видели.

Это меня потрясло. Я немедленно сообщил бабке этот убийственный довод. Она огорчилась и возразила, что таким безбожникам, как летчики, Бога видеть не дано. Я размышлял и пришел к заключению, что лучше бы Бог показался им, не всем, но хотя бы самым храбрым и знаменитым на весь мир летчикам Чкалову или Байдукову, они бы спустились, рассказали всем, что Бог есть, и споры прекратились бы. Если он есть и сидит там на тучах, так почему он прячется, почему вообще позволяет летать неугодным безбожникам, какой же он всемогущий?

У нас с бабкой начались богословские споры, они ни к чему не привели, она осталась при своем мнении, я при своем, но в церковь за ней шел все неохотнее, а когда в школу пошел, так и вовсе перестал.

Спрашивал деда, но он в божественных вопросах занимал осторожную позицию. Он вспоминал, что когда в 1890 году он батрачил и его призвали в солдаты, он очень молился, чтобы не взяли, все иконы в церкви перецеловал, а все равно взяли. Опять же таки, двадцать лет молится, чтобы большевиков дьявол забрал, а они все есть. И довод с летчиками он признавал убедительным, но когда запутывался в долгах, хотел достать комбикорм, или просто некому было пожаловаться, он подолгу стоял на коленях, бился лбом о пол, подметал его бородой – и убеждал иконы, молил их, канючил, клянчил хоть какую-нибудь удачу.

В отличие от деда, у бабки не было ни единого врага, а по всей улице были только друзья. К ней бежали с бедой, с нуждой, она всем советовала, одалживала, улаживала семейные конфликты, присматривала за грудными детьми, всех лечила травами от желудка, выгоняла глистов.

Бабка умела знахарствовать. Очень хорошо она снимала сглаз. Это болезнь без причин, просто потому, что кто-то на тебя посмотрел дурным глазом. В детстве я этому был сильно подвержен.

Вот мне стало нехорошо, поднялся жар, затошнило, заныли суставы… Бабка посмотрела, как я маюсь, налила в чашку святой воды из бутылки, бросила туда угольки из печи, смотрела, какие тонут, какие нет.

Угольки показали, что меня сглазили карие глаза. Мы выходим под чистое небо, бабка держит руки на моей голове и что-то шепчет. Я запомнил только из этих формул: «От карих глаз сойди беда, как с гуся вода». И вдруг мне становится хорошо, спокойно, блаженство разливается по телу, болезни как не бывало.

Бабка излечивала малярию-«пропасницу», или еще, как говорят на Украине, «трясцю», излечивала экзему. Только свою поясницу вылечить не могла.

КУЗНЕЦОВА Мария Федоровна, моя мать, была единственной дочкой у деда и бабки, и вот ей-то революция дала много.

Быть бы ей прислугой или прачкой, да открылись курсы, она закончила их в 1923 году, стала учительницей первых – четвертых классов, и преподавала она потом всю жизнь.

Была она очень красивой, начитанной, способной, пела и играла в самодеятельности Народного дома, и вот стал дед замечать, что к нему придирается милиция.

Участковый милиционер Вася Кузнецов все приходит да приходит: то улица плохо подметена, то домовой номер надо сменить. Короче говоря, когда Василия избрали членом Киевского горсовета, дед решил, что такой зять вполне подходит: они, горсоветчики, для себя все достанут.

Как же он ошибся!

Это была одна из крупнейших ошибок деда в жизни. Он потом до самой смерти не мог простить зятю того, что он ничего в дом не нес, и даже когда дед ходил в милицию на перерегистрацию подворной книги, ему приходилось сидеть в очереди на прием к своему зятю, как и всем прочим. Василий Кузнецов был большевик.

Он был настоящий русак, курский, в 1917 году стоял у станка, когда подошел дружок: «Васька, вон записывают в Красную гвардию. Пишемся?» – «Пишемся!» – сказал Василий и пошел.

Он громил буржуев, вступил в партию в 1918 году, партизанил на Украине, стал командиром пулеметчиков и под командой Фрунзе брал Каховку, брал Перекоп и сбрасывал Врангеля в Черное море.

Он казался мне необыкновенным человеком,

Иногда он очень здорово пел красивым баритоном, хохотал, но почему-то никогда ничего всерьез не рассказывал.

–, как же вы там в Крыму босяковали? – спрашивал дед.

– А что? – смеялся отец. – В Крыму хорошо, вина много. Прогнали Врангеля и буржуев, все винзаводы – открыты. Мы к чанам. Гляжу: один уже плавает в вине по уши, как есть – с пулеметными лентами и в сапогах. Тут я с братвой поспорил на маузер, что выпью четверть портвейна.

– Три литра? – ахал дед.

– И выпил.

– Ну вот, что от них, пропойц, ждать? – плевался дед. – Пропили Россию. Ты скажи, что тебе твоя революция дала, голодранцу?

– А меня представили к ордену Красного Знамени, – хвастался отец.

– Это были самые первые ордена, только ввели, Фрунзе представили и еще кое-кого. А мы в то время гор-рячие были, непримиримые. Шумим: «При царе были ордена, а теперь опять эти висюльки? Может, и погоны введете? Мы не за висюльки кровь свою проливаем». Я взял и отказался. Мне комиссар говорит: «Из партии погоним». Я в бутылку: «Пошли вы к такой матери, значит, если вы такая партия». И исключили.

– Господи! А как же ты сейчас партеец?

– А я потом обратно заявление подал. Восстановили. А орден уже не дали.

– Ох, дурак! – всплескивал руками дед. – Ты б по нему деньги получал. А так что у тебя есть, одни единственные штаны милицейские.

Отец, действительно, вышел из гражданской войны гол, как сокол.

Мама и бабка любили его, заботились наперебой, у них он скоро отъелся, похорошел, и наконец общими силами справили ему первый костюм, которым дед его при всяком удобном случае попрекал.

У отца было два класса приходской школы образования. Он пошел на рабфак, закончил его вечерами, бросил милицию и поступил в Политехнический институт.

Ночами он сидел над чертежами. Его надолго оторвали – послали под Умань проводить коллективизацию. Мама ездила к нему и возвращалась в ужасе. Потом он защищал диплом и взял меня на эту защиту.

Когда он кончил, ему аплодировали. Он стал инженером-литейщиком.

Тут они стали срезаться с дедом всерьез. Отец гремел:

– Зарываешься, тесть, бузу мелешь, оскорбляешь революцию! Ты посмотри: твоя дочка выучилась, зять выучился, работа есть, спекуляции нет, конкуренции, обмана, а то ли еще будет.

– Ты разу-умный, – ехидничал дед. – А ты позволь мне десять коров держать и луг дай под выпас.

– Луг колхозный. Любишь коров – иди в колхоз.

– Да-да! Сам иди в свои каторжные колхозы!

К этому времени вовсю пошли и нелады отца с матерью. Там была другая причина – ревность. Мама была очень ревнивая. Я тогда ничего не понимал, ощущал только, что характеры у папы и мамы ого-го.

В доме начались сплошные споры да слезы.

И вдруг я от бабки узнал, что отец с матерью уже давно съездили в суд и развелись, только расстаться никак не могут. Наконец, отец взял под мышку свои чертежи и уехал работать на Горьковский автозавод, где вскоре женился.

Мама продолжала любить его всю жизнь и никогда больше замуж не вышла.

Когда началась война и стало ясно, что немцы войдут в Киев, мать, однако, послала отцу несколько отчаянных телеграмм, чтобы он принял нас. Но ответа на них не пришло.

Мать истерически плакала по ночам. Бабка утешала:

– Да ничoго, ничoго, Маруся, проживем и при немцах.

– Что я буду делать при немцах? – говорила мать. – Учить детей славить Гитлера?

То учила славить Сталина – то Гитлера? Возьму Толика и поеду, будь что будет.

– Мы ж без тебя пропадем… – плакала бабка. Это верно, вся семья держалась на маминой зарплате. Она была гордая, не хотела подавать на алименты на отца, лишь незадолго перед войной дед ее все-таки донял, и нам стали приходить переводы из бухгалтерии ГАЗа, война их оборвала.

Мама вела два класса в обычной школе, но часто ей удавалось подрабатывать еще и в вечерней для взрослых. Ей разрешали, потому что она была старательной, талантливой учительницей. Иногда ее ученики-вечерники, взрослые усатые дяди, рабочие, приходили к нам женихаться.

Дед их очень любил, потому что они приносили колбасу, консервы, выпивку, он с ними толковал, заказывал достать гвоздей или белил, а мама сердито сидела минуту-другую и уходила спать. Женихи скисали и исчезали.

Последнее время мать дежурила в пустой школе возле телефона – на случай воздушных тревог, зажигательных бомб. Учителей в организованном порядке не эвакуировали, мы сидели на чемоданах, но уехать так и не смогли, и мать встретила немцев с ужасом, не ожидая ничего хорошего.

Кот ТИТ – мой верный друг и товарищ, с которым прошло все мое детство. Я подумал и решил, что погрешу против правды, если не упомяну и его как члена нашей семьи.

По крайней мере для меня он таковым был всегда, и он сыграл в моей жизни немаловажную роль, о чем будет сказано дальше.

Кот Тит был старый, душевно ласковый, но внешне весьма сдержанный и серьезный. Фамильярностей не любил и очень чутко различал, кто к нему относится действительно хорошо, а кто только сюсюкает и подлизывается.

Бабка его любила, а дед ненавидел лютой ненавистью – за то, что он дармоед.

Однажды дед посадил Тита за пазуху и повез в трамвае на четырнадцатую линию Пущи-Водицы, это примерно пятнадцать километров, и все лесом. Он выпустил его там, в лесу, и пугнул.

Тит явился домой через неделю, очень голодный, запуганный и несчастный.

Дед пришел в ярость, посадил Тита в мешок, повез через весь город на Демиевку и выкинул там в Голосеевском лесу.

Оттуда Тит явился только через три месяца, с оторванным ухом, перебитой лапой – ему ведь пришлось идти через весь огромный город. Но после этого озадаченный дед оставил его в покое.

Когда потом мне попалась потрясающая повесть Сетона-Томпсона о кошке, которая через города и реки упрямо идет к тому мусорному ящику, где когда-то родилась, я верил каждому слову. Кошки умеют это.

Наш Тит, хотя и приучился прятаться от фашистских самолетов в окопе, все же в политике не разбирался совершенно. Он был, так сказать, самым аполитичным из всех нас, а напрасно, потому что новая жизнь существенно касалась и его.

Вот такими мы были к приходу фашизма и вообще к приходу войны: незначительные, невоеннообязанные, старики, женщина, пацаненок, то есть те, кому меньше всего нужна война и которым, как назло, как раз больше всего в ней достается.

Но ни в коем случае я не собираюсь дальше показывать: вот, мол, смотрите, как от войны страдают женщины, дети и старики. Хотя бы потому, что доказывать это никому не нужно. Конечно, я рассказываю много личного, но меньше всего, – подчеркиваю, – меньше всего здесь ставится цель рассказывать о всяких личных передрягах.

Эта книга – совсем о другом.

– Что это за медали? – спросил дед, разглядывая газету.

Целую полосу занимала «Борьба украинского народа» – исторический обзор с портретами-медальонами князя Святослава, княгини Ольги, Владимира Крестителя, Богдана Хмельницкого, Мазепы, Шевченко, Леси Украинки и Симона Петлюры.

– И Богдан у них великий? – удивился дед.

– Да.

– Чудно! Мазепа… Петлюра… – Дед озадаченно погладил бороду. – Насчет того черта не знаю, давно было, при Петре Первом, а Петлюру сам видел – и паразит, и горлохват. Что они только тут творили!..

Мать в другой комнате перешивала мне пальто к зиме. Она вышла, глянула в газету.

– Не верю я ничему, – пробормотала она. – Кошмар какой-то. Не было хороших царей. Убивали все от Святослава до Сталина.

– Про Сталина забудь, дурная! – весело сказал дед. – И ныне, и присно, и во веки веков. Будет хороший царь.

– Нет, – сказала мать.

– Может где-нибудь на Мадагаскаре, в Америке, в Австралии, только не в России. В России – нет.

Я принялся читать подробности возрождения церкви на Холмщине и бурного роста искусства в Житомире. Дед выслушал с большим удовольствием, солидно кивая головой.

– Очень хорошо, – сказал он. – Немцы знают, что делают. Вот послушай: когда я был молодой и работал у немецких колонистов, я уже тогда понял, что немцы – это хозяева. Они работу любят, а ленивых ненавидят: что ты заработал, то и получай. А воровства у них нет: уходят из дому, дверь палочкой подопрут – и никаких замков. А если, случись, поймают вора – так уж бьют его, бьют, пока не убьют.

Вот теперь ты сам посмотришь, какая будет справедливая жизнь. Рай на земле!

– Ничего не будет, – сказала мама как-то странно. – И большевики еще вернутся.

Мы не стали с ней спорить, потому что знали, о чем она думает, только не говорит: что, может, вернется когда-нибудь отец, которого она любит и будет любить до самой смерти.

– Ах, ты счастливый, – сказал дед. – К нам с бабкой вот только на старости пришла новая жизнь. Маруся ничего не понимает. А ты счастливый, ты молодой, ты еще так поживешь!

Я подумал: вот черт возьми! Я ведь в самом деле молодой, и сразу так повезло: вот пришли хозяева-немцы, даже воров и замков не будет. И от предчувствия грядущего счастья стало мне тревожно и удивительно.

– Ладно, шут с ним, пускай хоть Петлюра, хоть черт, хоть дьявол с рогами висит у них иконой, – с внезапной ненавистью сказал дед, – лишь бы не тот Сталинюга, сапожник проклятый, грузин недорезанный , убийца усатый с его босячней! Боже, Боже, такую страну довести до разорения. За несчастным ситцем тысячи душатся в очередях, да я при царе последний батрак был, а этого ситцу мог штуками покупать.

– Що старэ, що малэ… – вздохнула бабка у печи. – Много ты его напокупал?

– Мог! Мог купить. Потому что он был. Все было! Я батрак, а ты прачка – а мы, себе дом построили. Попробуй сейчас построй. Раньше, бывало, один муж в семье работает, семья семь душ, он один кормит всех.

А при этих большевиках и муж работает, и жена работает, и дети работают, и все равно не хватает. Это для того царя скинули?

При царе было плохо! – воскликнул я.

– Да, вас теперь так в школах учат. А ты видел?

– Царь людей в тюрьмы сажал и в ссылки ссылал.

– Дурачок ты, дурачок, – сказал дед. – Людей сажают и ссылают во все времена. Ленин больше народу загубил, чем все цари до него. А уж того, что Сталин натворил – никаким царям, никаким кровопивцам не снилось. Были у нас и Грозные, и Петры, да такого Сталина Бог, видно, перед концом света на нас послал. Дожились до того, что самой тени своей боишься.

Одни стукачи кругом, слова не скажи. Только одну «славу партии» можно кричать. Да милиция тебе штраф влепит, если флаг на ворота не прицепишь на их праздник да на их проклятущие выборы. С утра, чуть свет – уже тарабанят в окна: «К шести часам на выборы, все как один, всенародный праздник, стопроцентное голосование!» Ах, чтоб вы подавились моим голосованием!

Сами себя выставляют, сами себя назначают, сами меж собой делят – а мне говорят, что это я их выбрал! Это ж кракамедия сплошная. Кто живет при советской власти? Кто горластый подлец. Разевает пасть: «Наш великий, гениальный, мудрый вождь, солнце ясное в небе, наша родная партия, под водительством!» Тра-та-та!

За это и получает, и жрет, злыдень. Развели одних паразитов. Один работает, трое присматривают, шестеро караулят. Да жрут, как гусенъ, да в автомобилях разъезжают. Буржуев свергли – сами буржуями похлеще заделались. Благодетели!..

–От язык без костей, – испуганно сжалась бабка у печки. – Шо ты кричишь, на всю улицу слышно!

– Вот? Я ж говорю: мы привыкли уже только шепотом говорить. Пусть слышно! Я хочу хоть перед смертью вголос поговорить. Нет их власти больше, нету их ГПУ, драпанули распроклятые энкаведисты. Чтоб он сдох, тот Сталин!

Чтоб она сдохла, их партия! Вот! И никто меня больше не арестует. Это ж я при проклятых буржуях последний раз мог вголос говорить. Двадцать лет как воды в рот набрали. Добрые люди, пусть лучше Гитлер, пусть царь, пусть буржуи, турки, только не те а-ди-о-ты, бандиты с большой дороги!

– Да, турки много тебе добра дадут… И при буржуях много ты его видел, – вздохнула бабка. – Забыл уже про батыгов курень? Тебе советская власть пенсию дала, хоть бы за то спасибо сказал. А буржуи бы тебе дулю дали.

– Буржуй – сволочь! – закричал дед («Ну, началось, – подумал я, – теперь опять до вечера скандал».) – Буржуй – сволочь, но он хоть дело знал.

Большевики буржуев постреляли – а сами что развели? Несчастная Россия, не было в ней добра – и не будет с такими босяцкими порядками. И сами мы, видать, того стоим. Быдло мы, батогом нами управлять. Вот нам немцы нужны, пусть нас поучат. Эти кракамедиями заниматься не станут. Хочешь честно работать? Работай. Не хочешь – иди к растакой матери . А этих, которые языком чесать привыкли да жопу Сталину лизать – этих немцы в два счета выведут… Господи, слава тебе за то, что живыми пережили мы твое испытание, эту большевистскую чуму!.. А, сынок, читай, что там еще пишут?

Я покопался в газете и нашел объявление, подтверждающее слова деда. В нем говорилось, что «некоторые безработные мужчины, от 16 до 55 лет, УКЛОНЯЮТСЯ ОТ РАБОТЫ».

Им предлагалось немедленно явиться на регистрацию.

– Ага. Вот! – с торжеством сказал дед, поднимая палец.

ОТ А

Ребята рождения сороковых, пятидесятых и далее годов, не видевшие всего этого и не пережившие.

Для вас, естественно, то, что я рассказываю, – чистой воды история.

Вы не любите сухую школьную историю. И я ее не люблю. Иногда она кажется скоплением царств, дат, идиотских битв, которыми я зачем-то должен восхищаться. Да еще – книжных ужасов, подлости на подлости, глупости на юродстве, так что становится стыдно: и это-то есть история цивилизации?

Иные занятные старики не устают твердить о том, что ваше счастье в том, что ваша юность пришлась на мирное время.

Что ужасы войн существуют для вас только в книгах. Вы слушаете и не слушаете. Говорите: надоело. Говорите: а пошли вы с вашими войнами, с вашим хаосом в мире, который вы же натворили и в котором сами не можете разобраться, – а пошли вы, к чертовой матери.

Хорошо сказано. Вас понял.

, а если я вам: «Осторожно!» – вы меня поймете?

Все-таки как это хорошо: плевать на всю и всяческую политику, танцевать, любить, пить вино, спать, дышать. Жить. о том, как дай вам Бог!

Только

На основании своего, чужого, всеобщего опыта, на основании многих мыслей, поисков, тревог и расчетов говорю вам: ГОРЕ СЕГОДНЯ ТОМУ, КТО ЗАБЫВАЕТ О ПОЛИТИКЕ.

Противные грибковые инфекции часто могут поражать кожу и ногти на ногах. Быстро и просто эта напасть не исчезнет. Эксперты советуют использовать крем Номидол+ от грибка, не тратя время на эксперименты со здоровьем. Средство, которое затруднительно купить в аптеках Москвы, характеризуется результативностью и надёжностью, по этой причине не нужно бояться осложнений. Поврежденные участки в кратчайшие сроки станут заживать, а распространение грибковой инфекции прекратится.

Повторения болезни можно не опасаться - в результате терапевтического курса ткани станут менее уязвимыми.

Средство борьбы с грибковой инфекцией и его потенциал

Фармацевтические препараты против грибковой инфекции срабатывают не всегда. Дабы восстановительный курс привел к результату, препарат должен обладать комплексным диапазоном действия. В одном эликсире разработчикам крема Номидол+ удалось объединить ряд результативных качеств:

  • Подавление функционирования грибка.
  • Нормализация состояния ногтей и кожи.
  • Затягивание трещинок и прочих повреждений.
  • Регуляция потоотделения.
  • Избавление от жжения и зуда.
  • Избавление от запаха.
  • Укрепление иммунитета на местном уровне.

И докторов, и пациентов приятно удивляют возможности крема от грибка ногтей Номидол+.

Тысячи и тысячи людей получили шанс одолеть недуг и никогда больше не сталкиваться с ним.

Внимание! Всем проживающим в Москве цена Номидол+ в Аптеке Online покажется весьма выгодной. С учетом того, что количество походов в поликлинику скоро сократится, вы еще и сэкономите.

Из чего сделан данный препарат?

Натуральный состав данного средства вполне можно считать гарантией успеха. Каждый элемент достоин внимания. Главными компонентами противогрибкового крема Nomidol+ стали:

  1. Масло мелиссы. Мелисса наделена успокаивающими свойствами, снимает неприятные ощущения.
  2. Вытяжка мускуса бобра.

    Благоприятствует размягчению ногтя, это позволяет остальным ингредиентам препарата Номидол+ от грибка ногтей попасть вглубь тканей.

  3. Масло зверобоя. Зверобой разгоняет приток крови, восстанавливает проблемные места, нейтрализует микроорганизмы, оберегает от застойных явлений.
  4. Масло чистотела. Данный компонент заживляет кожный покров, считается естественным антисептиком, выступает в качестве кровоостанавливающего и анестезирующего средства.

Масла хрена, мать-и-мачехи, валерианы, чайного гриба, череды также включены в формулу. Как на первых фазах, так и в запущенных случаях целебный коктейль из функциональных ингредиентов сможет помочь.

При каких обстоятельствах способен помочь крем от грибка Nomidol+?

Данное средство продается без назначения врача и рецепта, ввиду того что приносит только пользу.

И чем быстрее вы прибегнете к данному препарату, тем ранее будет отслеживаться позитивная динамика. В случае если вы обнаружили следующие признаки, следует его задействовать:

  • Зуд.
  • Изменение формы и цвета ногтевой пластины.
  • Расслоение ногтей.
  • Ороговевшие участки.
  • Запах от ног.
  • Волдыри на коже ступней.
  • Пятнышки и бороздки на ногтях.
  • Шелушение кожи.

Теперь вы знаете, в каких случаях стоит приступать к лечению. Отметив какие-либо симптомы, попытайтесь купить крем от грибка Nomidol+ в Москве максимально быстро.

Удаленные продажи товаров существуют именно для таких случаев. Продукт окажется у вас на руках всего через 2-5 суток - нужно лишь отправить онлайн-заявку.

Грибок – это инфекционное паразитарное заболевание, которое обычно поражает кожу и ногтевые пластины на ногах. Проявления болезни весьма неприятны, а ее затяжное течение может привести к серьезным последствиям: развитию аллергии, снижению иммунитета, обострению других проблем в организме. Поэтому необходимо своевременно лечить грибок, используя для этого эффективные препараты. Номидол как раз и является таким средством, которое позволяет быстро справиться с проблемой.

Достаточно всего одного курса, чтобы раз и навсегда забыть о грибковом заболевании. Купить Номидол по привлекательной цене можно на официальном сайте. Применять препарат предлагается в течение месяца, используя всего раз в день.

Содержание статьи:

Как работает крем от грибка стоп?

Номидол представляет собой современное средство, устраняющее грибковое поражение ног и ногтевых пластин. Он состоит исключительно из активных компонентов, которые проникают в ткани и устраняют причину развития болезни изнутри.

Препарат мгновенно уничтожает грибковые споры, что предотвращает дальнейшее развитие болезни. Болезненные ощущения и дискомфорт проходят уже после нескольких применений. Через неделю пациент может навсегда забыть о неприятностях. Но после снятия всех симптомов важно полностью закончить курс, чтобы уничтожить инфекцию. Компоненты Номидола накапливаются в организме, что обеспечивает продолжительный эффект. Благодаря этому грибковое заболевание не возникает в дальнейшем.

Средство от грибка Номидол оказывает следующее воздействие на организм:

  1. делает ноги красивыми и здоровыми;
  2. устраняет воспаление;
  3. убирает излишнюю потливость;
  4. устраняет неприятный запах;
  5. устраняет пожелтения ногтевых пластин;
  6. останавливает разрушение ногтей и их деформацию;
  7. устраняет жжение, зуд и шелушение.

Преимущества перед аналогами

Можно выделить несколько существенных достоинств, которые отличают средство от грибка ногтей Номидол от остальных подобных препаратов.

Использовать Nomidol можно в любом возрасте.

Он не имеет побочных эффектов и не вызывает раздражение или аллергию.

Что входит в состав средства?

В состав Номидола входят исключительно натуральные компоненты, каждый из которых обладает полезными свойствами.

Можно выделить следующие основные ингредиенты:

Нативный экстракт бобрового мускуса способствует размягчению ногтевой пластины, в результате чего крем проникает глубоко внутрь и начинает свое действие.

Масло чистотела обладает кровоостанавливающими свойствами, устраняет болевой симптом, убивает бактерии и способствует быстрому заживлению даже самых глубоких трещин.

Масло зверобоя улучшает кровообращение, укрепляет стенки сосудов, уничтожает бактерии.

Также оно помогает поврежденным участкам кожи быстрее восстановиться.

Масло мелиссы эффективно борется с зудом, жжением и другими неприятными проявлениями грибковой инфекции. Так же оно быстро устраняет дерматозы и раздражение.

Также в состав Nomidol входят и другие полезные ингредиенты: вытяжки из трав, масло чайного дерева, частицы серебра. Все составляющие действуют в комплексе, что позволяет быстро проникать под кожу и оказывать максимально эффективное действие.

Инструкция по применению

Применять Номидол от грибка рекомендуется каждый день.

Необходимо нанести небольшое количество крема на поврежденные участки легкими массажными движениями. При профилактике грибка нужно применять средство на протяжении 15 дней два раза в сутки. Если же речь идет о лечении, то Номидол нужно использовать раз в день перед сном на протяжении месяца.

Ожидаемые результаты

Как уже говорилось выше, применение Nomidol позволяет быстро устранить неприятные симптомы грибка. Уже после первого использования исчезнут зуд и шелушение. А спустя пару применений человек избавится от потливости и неприятного запаха.

После окончания курса лечения ноги полностью придут в норму. Стопы станут красивыми и ухоженными, а ногтевые пластины – гладкими и блестящими. Запах также нормализуется, а при движении не возникает дискомфорта.

Благодаря накапливающему эффекту результат сохраняется длительное время и о проявлениях грибковой инфекции можно забыть.

Отзывы врачей о Номидоле

Екатерина Сергеевна Щуркова, врач-миколог:

Грибковая инфекция – это довольно неприятное явление, которое способно поразить ноги человека в любом возрасте. Я за годы практики видела немало случаев, приходили ко мне пациенты и с начальными симптомами, и с запущенной формой болезни. Я для себя поняла, что лучше препарата, чем Номидол пока не существует. Его большим преимуществом является полностью натуральный состав, что исключает раздражение и побочные эффекты.

Действовать средство начинает уже в первые дни, человек чувствует существенное облегчение. Так же его можно использовать и для профилактики.

Иван Константинович Осипов, врач-дерматолог:

Грибок, конечно, лечится, но далеко не все препараты имеют высокую эффективность и стойкий эффект. Номидол – это отличное современное средство, которое быстро устраняет все симптомы болезни. Оно имеет накапливающий эффект, что очень важно. Даже после окончания курса действие сохраняется, что позволяет забыть о повторении проблемы. Даже если на ногах наблюдаются только начальные признаки грибка, то смело можно начать применение средства, так как заболевание обычно прогрессирует очень быстро.

А данный высокоэффективный крем позволяет справиться с болезнью в течение кратковременного периода.

Цена на Nomidol

Купить Номидол можно исключительно на официальном сайте, где он имеет адекватную цену. Это позволит совершить покупку людям с любым уровнем дохода. Так как при каждом применении используется совсем небольшое количество крема, то одного тюбика хватит на долгое время.

Если где-то вы встретили цену на Номидол ниже, чем на официальном сайте, то покупать его не стоит. Скорее всего, речь идет о некачественной подделке, которая не только не поможет, но и нанесет вред организму.

Как купить Номидол на официальном сайте?

Покупать Nomidol на официальном сайте не только выгодно, но и удобно, так как там представлена форма заказа, которая позволяет быстро совершить покупку, не выходя из дома. Либо можно оставить заявку на обратный звонок, и с вами свяжется оператор, который поможет оформить заказ. После этого товар будет доставлен на указанный адрес в кратчайшие сроки, после чего его можно начинать использовать, чтобы избавиться от неприятного заболевания.

УЗНАТЬ ПОДРОБНЕЕ НА ОФИЦИАЛЬНОМ САЙТЕ

Другие продукты